Елена Катишонок - Против часовой стрелки
…В первую зиму они еще не голодали, только недоедали, в основном сама Ирина. За ночные дежурства ей не платили ничего — и никому не платили ни за какую работу, а только записывали, кому и сколько заплатят осенью. Это называлось трудодни. Ира представляла трудодни чем-то вроде карточек, которые уже ввели на хлеб, крупу и постное масло. Других продуктов попросту не было, даже если бы нашлось чем заплатить.
Как-то в воскресенье удалось проведать Надю: вездесущая Поля как раз ехала в Балашовку и подвезла ее на телеге. Своим новым драповым пальто она очень гордилась и была похожа в нем на невысокий гранитный столбик, какие украшали набережную там, в самом лучшем городе на свете.
От Андрюши тоже писем не было. В доме было тепло и пахло едой. Невестка засуетилась, застрекотала часто-часто и, убедившись, что Поля отъехала, начала вполголоса жаловаться на колхозные порядки, приговаривая: «Не диво, что мерли с голодухи». Работала она в коровьем хлеву, много и тяжело. Деревенский труд был ей не в новинку: выросла у отца на хуторе, с коровами управляться умела и как раз поэтому пришла в ужас от того, как содержится скот, хотя бы и казенный. Ужас, понятно, ничем не выдала, а что ребятишек брала с собой, так не оставлять же одних дома! А самое главное: где коровы, там и молоко. Последнего, впрочем, и объяснять не было необходимости: все трое, слава Богу, выглядели румяными и здоровыми. «Вся работа — коту под хвост, всё — задарма, за трудодни эти!» — зло шептала Надя. Предложила золовке чаю, но Ирина отказалась: не хочу Полю задерживать, а то обратно пешком идти.
Дело было вовсе не в Поле, а просто она была слишком голодна, чтобы угощаться в сытом доме, и боялась, что Надежда заметит это.
А ведь тогда голода еще не было; он пришел через год.
Не было и писем — ни с фронта, ни из дому. Наступил октябрь, а война не кончалась. Иногда казалось, что они всегда будут жить в деревне Михайловка Подлесного района, как она и писала на конвертах и почтовых карточках. Первым состоялось, наконец, то главное письмо, которое начала писать еще в поезде. Конечно, какие-то слова потерялись, другие пожелтели, как осенняя трава, и больше не казались убедительными и единственно правильными; но нашлись другие, очень нужные для разговора, начатого 25-го июня, — самого трудного, смятенного и путаного их разговора, который она вела до сих пор.
Теперь можно было ждать ответа.
Привыкая к новому быту, а вернее — к иному бытию, продолжала писать Коле обо всем. Не дождавшись ответа, написала еще одно, и еще; а потом что-то произошло, словно долгий сквозняк прошел по волосам, и она поняла: Коля уехал. На фронт послали или сам ушел, неизвестно, но дома его не было. Квартира стояла запертая. Цветы стойко держались за сухую, растрескавшуюся землю — не столько в надежде высосать хоть каплю воды, которой там не было, сколько по привычке. Осенний луч неохотно прорезывал густеющую пыль. Коля уехал — или его увезли, потому что она вдруг перестала слышать его голос, как привыкла за всю их жизнь, и не могла представить, что может стать иначе.
Другие, счастливые, получали письма с фронта — сероватые, залохматившиеся треугольники: полевая почта. Если Коля на фронте, уговаривала она себя, то и нам такой придет.
Картофельные очистки бережно собирали и добавляли в затируху, а то пекли лепешки — темные, тонкие и восхитительно вкусные. Изредка по карточкам выдавали яичный порошок, который Ира щепотками добавляла в затируху.
— Вкуснятина будет! — обрадовался Левочка и вдруг бросился к матери, обнял крепко-крепко и уткнулся лицом в живот. — Мамочка, прости нас с Тайкой! Ты нам супчик оставляла, а мы не ели… мы в помойку его выливали. Ты прости нас, мамочка!
Мальчик крепко прижимался к ней лицом, и не надо было его отрывать. Стояла, беспомощно приподняв руки, потом взглянула на дочь. Та сидела очень прямо и смотрела в угол, а по лицу текли слезы.
— Зачем?.. — зачем-то спросила Ира.
— Потому что мы не хотели кушать! — Сын поднял мокрое лицо. — Представляешь? Мы кушать не хотели!..
— У нас было слишком много еды, — всхлипнула Тайка.
Теперь стало слишком мало.
Продуктовый магазин, где отоваривали карточки, находился в районном центре. Хорошо, если можно было подсесть к кому-то на телегу: пешком идти три километра становилось все трудней, только голод и подгонял. Именно в этих походах-поездках, а затем в очереди мало-помалу познакомилась с другими эвакуированными.
Медсестра Бася Савельевна из Ленинграда сразу расположила к себе именем, словно подруга юности Басенька привет передала, — приветливо улыбнулась Ире: «Мы же соседями были, в одном море купались!» Две сестры, Гута и Ада, как и акушерка Сара, попали сюда с Украины. Пожилая учительница физики Блюма Борисовна начала рассказывать, как добиралась с мужем из Ленинграда, их долго где-то держали, а больше ничего не смогла рассказать: расплакалась. Маня с братом-подростком Феликом и мужем Зайднером (Ирина так и не поняла, это фамилия или имя) бежали из Гомеля. Фелик переживал, что его не берут на фронт. Зайднера тоже не брали, но он не переживал, а стыдился, как стыдился и своей беспомощности: хоть стекла в очках у него были толще некуда, Маня всегда водила его за руку. Поля уверяла, что Зайднер «зачитал» свои глаза, но читать не бросил, только теперь без увеличительного стекла не справляется. Когда Зайднера спрашивали, где он работал, он отвечал всегда одинаково: «Я занимался чистой математикой». Маня поясняла, что это наука такая.
Остальные считали это чудачеством полуслепого, ибо все были заняты математикой грубой, или, говоря на языке Зайднера, «грязной»: как растянуть недельную норму хлеба на всю неделю? Ирина как работающая получала 400 граммов в день; дети, по иждивенческой карточке, 200 граммов каждый. Итого 800 граммов хлеба. Казалось бы, разве мало? Ведь дома, до войны, килограммовой буханки на пару дней хватало, размышляла она на обратном пути, стараясь не вспоминать, что тогда и что-то кроме хлеба было, только бы не перечислять, что именно: хватит того, что ночами снилось, как медленно кладет жаркое в нагретую тарелку или режет курицу, а на столе поднимается парок от густого ароматного супа. Такие ненасытные и ненасыщающие сны изводили хуже самого голода, сны, полные хлеба: круглого, с толстой пузырчатой коркой, припудренной мукой, длинных золотистых французских булок, аккуратных кирпичиков черного — плотного, с изюмом и тмином.
Хлеб, который получала по карточкам, ни видом, ни вкусом не напоминал буйство хлебных снов. Он был липким и тяжелым, неизменно влажным внутри от примеси гороха, а на срезе продернут какой-то шелухой, похожей на рубленую солому. Поля объяснила: отруби. Ирина, городской человек, смутно представляла себе отруби как что-то отрубленное и относящееся скорее к мясной лавке, чем к пекарне. Оказалось, где зерна, там и отруби; раньше скотину откармливали, а теперь хлеб пекут.
А вкуса он был — божественного.
Теперь, когда шептала слова Вечной молитвы: «…Хлеб наш насущный даждь нам днесь…», видела только этот хлеб, больше похожий на глину. Так что? Не из глины ли создан Творцом человек?..
За три километра дороги нужно было мысленно разделить 800 граммов на три порции. Дополнительное условие: двое иждивенцев нуждаются в усиленном питании, ибо они — дети. Чистая математика.
Она сильно исхудала; при ходьбе кружилась голова. Зоркая Поля протянула махорочную папиросу: «Дерни, а то совсем свалишься». В деревне курили почти все. Свою норму махорки Ирина поначалу обменивала на сахарин, но сахарин привозили все реже, а махорочный дым странным образом насыщал: во рту появлялся резкий, вяжущий вкус, и не так отчаянно хотелось есть. Махорка помогала и ночью, когда она много раз обходила вокруг зернового амбара: не затем, чтобы поймать злоумышленника, а — согреться. Да и что бы Ирина делала, случись ей и впрямь наткнуться на вора? Председатель велел, к ее ужасу, ходить с винтовкой, но теперь она с трудом эту винтовку поднимала, а заходя внутрь, ставила между мешками, и сама устраивалась рядом. Надо было убедить себя, что согрелась, а потом выйти в ночной холод и снова обойти амбар. Можно было растереть онемевшие пальцы и скрутить папиросу. Насытившись, вернее, обманув желудок табаком, сидела, мысленно разговаривая с Колей.
Он не отзывался.
Время от времени заходил председатель, с одной и той же фразой: «Проведать зашел. Живая, что ли?» Присаживался поодаль, моргал, закуривал.
Как-то появился уже заполночь. Бросил взгляд на винтовку, на сторожиху и крикнул громко:
— Не спи! Замерзнешь. Ходи, ходи больше!
— Силы нету, — призналась Ира, расправляя затекшие ноги.
Сразу стало зябко. Она начала сворачивать застывшими пальцами самокрутку; руки дрожали. Председатель подошел к двери, оглянулся внимательно, потом вернулся и быстро развязал ближайший мешок. Ирина окаменела, а он черпал аккуратными горстями драгоценное зерно и, отпихивая ее дрожащие руки, сыпал ей прямо в карманы ватника. Она пыталась что-то сказать, но своего голоса не слышала, а слышала громкий, яростный шепот: