Наталия Соколовская - в ботах
Латышева Люба побаивалась. Тогда несколько секунд она столбняком стояла в дверях, прежде чем сообразила пригласить доктора в комнату. Латышев поставил на пол пакет с подгузниками и пошел в ванную мыть руки. Потом взял из корзины ребенка, развернул пеленки, потер ладонь о ладонь, чтоб теплые были, и осторожно, сверху вниз погладил персиковое тельце. Латышев проверил рефлексы и, подержав на ладони крохотные детские пяточки, сказал Любе, чтобы заворачивала.
– Хорошая девочка, здоровенькая. Береги ее. – И поцеловал Любу в голову, точно маленькую.
Когда стали накрывать к чаю, Люба с облегчением вздохнула. Значит, скоро можно будет уйти. Но тут заговорили про дороги возле домов, про то, что они грязные, разбитые совсем и вечером в темноте можно покалечиться. Люба вскинулась, приняла на свой счет, всё же ругали вверенную ей территорию. Она стиснула вспотевшие мигом ладони и громко, на весь стол, сказала:
– Так что ж, каждый должон под ноги смотреть. А в грязь-то влябатьсси всюду можно! – и в наступившей тишине замолчала испуганно.
Зинаида глянула многозначительно на Августу Игнатьевну, Глафира пнула Любу коленом под столом, а Муська, глянув косенько, сладкой скороговоркой подхватила:
– И правда, грязи всюду полно, убирай не убирай, дороги такие. Вот я Лерочку в садик водила, так все на руках несла, иначе по пояс грязным ребенок в группу приходил. В школу повела, так то же самое, обувь просто горит, а брючки снашиваются на штанинах прямо в бахрому. А у поворота на большую дорогу так и вовсе всегда лужа никогда не просыхающая, слив там испорчен, что ли…
На Муськиных словах про лужу чокнутая библиотекарша Алевтина Валентиновна беспокойно дернула плечом, зловеще хохотнула и, тоже впервые за весь вечер, подала голос:
– Про лужу это когда еще сказано было. Была эта лужа, есть и будет. На том стоим.
И Алевтина опять замолчала, сосредоточенно пересчитывая чаинки в чашке.
Насчет лужи толком никто и не понял, когда было сказано, что именно было сказано и кем было сказано. Только Гоша с Эмилией встрепенулись и хором объяснили что-то про русского классика Гоголя.
Люба Мусину помощь оценила, но виду не подала, много чести. Однако вздохнула посвободней: на нее никто уже не обращал внимания.
А скоро начали расходиться. Муська услужливо предложила помочь вымыть посуду: «Народу-то было сколько, и три перемены тарелок, и такой шикарный стол, настоящий кавказский», – частила Муська, но ее помощь не понадобилась, потому что Офелия с Наташей все под шумок перемыли и осталось только чайное, а это уже совсем легко.
Разошлись во взаимных благодарностях. Гости благодарили за приятный вечер, хозяева тоже благодарили за вечер, а еще за «памятный подарок»: от всего подъезда была торжественно вручена высокая, играющая крупными гранями хрустальная ваза для цветов, Августа с Муськой ходили выбирать.
Про лужу посреди дороги Алевтина Валентиновна как в воду глядела. Когда, спустя два года, дорогу возле дома наконец-то закатали новым асфальтом и соседнюю тоже закатали, то на их стыке, в том же месте, опять образовалась лужа. Солидная, метра три в ширину, только в самую жаркую жару подсыхающая. И как Люба ни старалась, а ничего с лужей поделать не могла, потому что именно на эти три метра у дорожных ремонтников не хватило гравия.
И если с лужей все осталось как было, не лучше и не хуже, то с предсказавшей ее Алевтиной стало совсем плохо.
Однажды в подземном переходе возле метро, у самых ступенек, ведущих к автобусной остановке, Люба застала Алевтину просящей милостыню. В том, что одинокая Алевтина пошла с протянутой рукой, ничего особенно удивительного не было. Размер пенсии, растущая квартплата и дороговизна лекарств и продуктов к этому подталкивали.
Интересно было другое. В руках Алевтина держала фотографию с изображением двух мужчин. Один, постарше, был с темными волосами, свисающими усами, в немодной рубашке-косоворотке и в шляпе. Другой, помоложе, в военной форме странного образца, был светлоглазым, с мягким овалом лица и нежно улыбающимся ртом. Все это Люба хорошо разглядела, потому что долго стояла поодаль, в снующей толпе, и наблюдала за происходящим. Наверное, погибшие муж и сын, решила Люба и сочувственно вздохнула.
На Алевтине было чистенькое платье в мелкий цветочек, с белым отложным воротничком, белые носочки и туфли на плоском каблучке. Наряд ее довершали нитка янтарных бус и круглая соломенная шляпка в тон бусам.
Народ реагировал на Алевтину по-разному. Кто-то проходил мимо, не обращая внимания, кто-то проходил и улыбался, иные останавливались и, кивая на Алевтину, крутили у виска пальцем. Некоторые сочувственно качали головами. При этом очень многие подавали, и в основном десятирублевые бумажки.
Люба тоже достала из кошелька десятку и вложила ее прямо в сухонькую Алевтинину ладошку. Алевтина смиренно опустила глаза и Любу не узнала. При ближайшем рассмотрении Любе показалось, что фотография мужчин не просто фотография, а вырезка из журнала или газеты, наклеенная на картонку.
«Не иначе как в прессе про них писали», – уважительно подумала Люба, еще немного постояла и пошла.
В течение месяца Алевтину в роли нищенки наблюдали несколько жильцов, причем у разных станций метро.
Как-то вечером к Любе заглянула Глафира и сообщила, что Алевтина совсем умом тронулась: стоит с портретом поэта Есенина и милостыню просит. Люба спросила, а кто тот второй дядька с усами и в шляпе. И Глафира ответила, что второй тоже поэт, но не такой известный, Клюев называется. Есенина Глафира вычислила сама, хоть и с трудом: военная форма и отсутствие золотых кудрей с толку сбили. А вот поэта Клюева опознала по данному Глафирой словесному портрету Эмочка.
Августа Игнатьевна, старожил подъезда, сказала, что лицо погибшего в аварии Алевтининого мужа и лицо Есенина на той фотографии, которую предъявляла Алевтина городской общественности, чем-то схожи.
Спустя несколько дней к Алевтине была снаряжена «комиссия» из Глафиры, Зинаиды и вездесущей Муськи. Муська хоть и была вовсю занята личной жизнью с инженером Юрой, почти бывшим мужем Муськиной приятельницы, но время для культпохода нашла.
Любу не звали, она пришла сама. Все же дворник, и, значит, имеет право знать, что творится во вверенном ей доме.
Плохого никто не хотел, а хотели понять, что довело Алевтину до жизни такой: болезненное состояние психики или откровенная нужда. День был выбран воскресный: во-первых, дома все «члены комиссии», во-вторых, наверняка дома и сама Алевтина, нищенствующая только по будням.
Алевтина всех впустила и провела в гостиную. Следов явной бедности невооруженным глазом не наблюдалось. Обычное жилье проработавшего всю сознательную жизнь и вышедшего на пенсию члена общества: скромная мебель образца семидесятых (тогда еще были живы муж и сын Алевтины и в дом что-то покупалось), со стандартным посудно-рюмочным набором сервант, стол, покрытый бархатной бахромчатой скатертью, ламповый телевизор, допотопный бобинный магнитофон, аккуратно накрытый от пыли вышитой салфеткой… На стенах висели фотографии мужа и сына Алевтины. Несколько портретов украшали сервант, телевизор и комод. За стеклом в книжном шкафу тоже были портреты.
Алевтина смотрела светло, на вопросы про здоровье и вообще как дела отвечала положительно и внятно, только быстро-быстро разглаживала пальцами край скатерти да беспокойно подергивала плечом.
Когда Муська встала и, точно принюхиваясь, двинулась в сторону закрытой двери во вторую комнату, Алевтина сорвалась с места и с криком: «Не отдам! Не пущу!» – кинулась наперерез.
Спасать Муську ближе всего оказалось Глафире. Она прихватила буйную Алевтину со спины. Алевтина верещала, как пойманный в силки заяц, но противиться крепкой Глафире не имела сил.
На крики слетел со своего пятого этажа доктор Латышев. Он выдернул из Глафириных рук вконец обезумевшую Алевтину, а на вопли Глафиры, что надо «„скорую“ вызывать и везти Алевтину на Пряжку», приказал всем немедленно выметаться, «чтобы духу ничьего через секунду не было».
Благодетельниц как ветром сдуло, потому что в таком бешенстве сдержанного Латышева никто не видел, включая, кажется, и Зинаиду, которая, на правах жены, все же осталась. Доктор стоял посреди комнаты, прижав к себе плачущую Алевтину, и гладил седые кудельки на ее трясущейся голове. Все остальное подъезд узнал в пересказе Зинаиды.
Напившись лекарств, которые, предварительно изучив этикетки, принес из кухни Латышев, Алевтина немного успокоилась и заявила, что ничего предосудительного не делала, а книги все равно бы списали. И она впустила доктора и Зинаиду во вторую комнату, «кабинет мужа Саши». Там на стульях, диване, письменном столе и подоконнике в открытом и закрытом виде лежали книги, журналы и газеты, посвященные жизни поэта Есенина, причем некоторые были в двух-трех экземплярах.