Наталия Соколовская - в ботах
За год до получения диплома педиатра Офелия вышла замуж за Артура, бывшего Мишиного однокурсника. Сначала Арсен помогал молодым оплачивать съемное жилье, а потом семья напряглась, купила квартиру, воссоединилась и осела окончательно. Только Миша с женой и сыном жили отдельно.
Старшие и молодежь обитали в тесноте, да не в обиде, не богато, а все же в прирост. «Уж прямо слишком», – с непонятным значением понижая голос, заметила как-то Глафира.
Через месяц после вселения Арсен и Ануш устроили новоселье. Сначала для родни со стороны зятя и невестки и питерских армян из диаспоры, с которыми уже успели свести знакомство. Второй день был отдан под соседей.
Когда Ануш, позвонив и представившись через дверь, объяснила, в чем дело, Люба ушам своим не поверила: пришлые и сразу – новоселье.
– Как же без соседей? Разве без соседей можно? – сложив поверх чистенького кухонного передника руки и дружелюбно поглядывая в едва приоткрытую дверную щель, объясняла маленькая Ануш.
Люба еще со вчера глотала слюну, вдыхая ароматные запахи, проникающие из соседской кухни и в подъезд, и во двор. Она пробуравила Ануш подозрительным взглядом, сломила в себе какое-то ей самой непонятое сопротивление и кивнула. Ануш довольно улыбнулась и стала вперевалочку подниматься на второй этаж.
Так, впервые на Любиной памяти, третий подъезд слева собрался вместе. К Любиному неудовольствию, в их компанию затесалась и Муська из второго, но тут уж ничего поделать было нельзя, поскольку ее привела с собой Августа Игнатьевна, объяснив хозяевам, что Муся старается, помогает ей, и не взять ее «было бы просто неудобно».
Люба сидела за столом справа от Глафиры, напротив них усадили доктора Латышева с женой, далее по периметру располагались на стороне Латышевых – супруги Одинцовы, Тамара с дочкой Женечкой и супруги Поляны. Возле Глафиры сидели, одновременно улыбаясь и синхронно крутя головами, Эмочка и Гоша. Рядом с ними хлопотунья Муська усадила Августу Игнатьевну и бочком примостилась сама, так, чтобы не касаться беспокойной библиотекарши Алевтины Валентиновны. Совсем с краешку поставила для себя табуретку Наташа, невестка хозяев.
В торце стола восседал Арсен, глава семейства. Напротив сели Миша и Артур. Ануш и Офелия не садились, а сновали между кухней и комнатой, подавая кушанья, меняя тарелки и всячески следя, чтобы у всех все было и чтобы все было хорошо. Иногда к ним присоединялась Наташа.
На таком застолье бывать Любе не случалось. Все казалось ей тут странным. И то, что кормили необычной едой, и то, что посуда была тонкой и нарядной, и то, что вина было в изобилии, но никто не хмелел, потому что пили только под тост, и каждый раз хозяин говорил какие-то особенные слова про гостей, точно знал каждого много лет.
Люба двинула большую, с нежным узором тарелку, приподняла тяжелый хрустальный бокал, подумала: «Это ж сколько они с одного места на другое переезжали и не разбили…»
Вокруг стола крутились дети. Миловидная шестилетняя Светланка кокетничала с гостями, смеялась широким ртом без верхних молочных зубов, демонстрировала свои успехи в чтении. Двухлетний Карп забирался на руки матери и тут же скатывался вниз, вился волчком, оттягивал ей руки, хватал еду со стола, надкусывал и бросал, но детей никто не одергивал, никто не кричал на них. Когда единственный раз Офелия, жалея невестку, слегка наподдала племяннику, Арсен строго прикрикнул с другого конца стола:
– Не сметь моего внука обижать!
И тут же обратился ласково к Наташе:
– Дочка, пойди уложи его, он извелся совсем, спать хочет.
«Балованные дети-то… – неодобрительно косилась Люба. Потом переводила сочувственный взгляд на спокойную, улыбчивую Наташу: – Он тебе еще покажить, бесенок этоть, наплачисси еще, девка. Но ведь смотри-ка, – думала дальше Люба, – подняли же они и Мишку, и эту, как ее, Офелию, и ничего, положительные, ласковые такие к родителям, с образованием…» И это несовпадение понятий о правильном воспитании с конечным результатом тоже удивляло Любу. И на стене маленькая икона с изображением Богородицы удивляла. «Чегой-то они ее у себя повесили?» – беспокоилась Люба и посматривала на Алевтину Валентиновну, которая ходила по выходным в церковь и должна была все знать про это. Но Алевтина, мелко тряся головой, поклевывала диковинные яства и никакого беспокойства за Деву Марию не выказывала.
Поскольку в общем разговоре Люба участия не принимала и вообще чувствовала себя не совсем в своей тарелке, самым спокойным для нее было разглядывать соседей, за столом с которыми сидеть ей раньше не приходилось. Кроме, конечно, Глафиры. Глафира частенько зазывала Любу на огонек, сначала потому, что вроде как взяла «деревенскую дурочку» под свое покровительство, потом по привычке и от одиночества, а еще и оттого, что полюбила с годами «пропустить вечерком по стопочке». Глафира выдворяла своих «деток» в другую комнату, поскольку Люба «кушать еду, когда собаки под столом валяютсси», брезговала. Ворча, что «люди-то грязнее собак бывают», Глафира раскрывала стол-книжку, бросала сверху веселенькую скатерку, метала на нее домашнее сало с домашними огурчиками, грибочки, вареную «в мундире» картошечку, селедку с крупно порезанным репчатым лучком и настоянную на смородиновом листе водку.
Выпивала и закусывала Глафира со смаком, особенно под душевный разговор. А говорить она могла долго. Рассказывала про свою прошлую добротную жизнь, когда все у нее «было схвачено», когда был жив ее «любимый сын, которого погубила жена-алкоголичка», и про красавца-внука, которого она вырастила сама, отняв от беспутных родителей, «а он потом сбежал к какой-то девахе, которая совсем ему не пара», рассказывала про своих недавних еще «любовничков» да про свои полезные связи. «Захочу, хоть сейчас три-четыре номерочка заветных наберу», – хвастала Глафира, ритмично выпивая и закусывая…
На рассказах про «любовничков» Люба мысленно плевалась. Какие там любовнички, если фигурой напоминаешь казенный графин из домоуправления: к низу широко и плиссировочка, а верх узенький и булькает, да и воду не меняли давно.
И про «полезные связи» Люба тоже не верила. Ну, чем могли быть сейчас полезны те три-четыре давно оказавшихся не у дел райкомовских пенсионера? И про любовь к ближним Глафира тоже могла сколько душе угодно разливаться соловьем. Люба знала точно: никого, кроме себя да своих собак, Глафира не любит и не любила никогда.
Еще три года назад был у Глафиры муж, седоголовый, с мягкими красивыми чертами лица Илья Николаевич. Рядом с пружинисто-завитой и пышущей энергией Глафирой он казался потерянным и тихим. Позже, в одной из задушевных бесед, Глафира, ничуть не смущаясь, что речь идет уже о покойнике, бесстыдно заявила Любе: «Никогда от него толку не было, даже в койке». Люба кивала, а сама прикидывала: «Зачем с него толк? Красивый, так пусть бы и был…»
Подметая двор, Люба часто видела понуро идущего Илью Николаевича. Он шел, свесив голову и поглаживая рукой левую сторону груди.
– Болеить он у вас, кажетьсси, баба Глаша, – доложила как-то Люба.
– Болеет? – подхватилась Глафира. – Так меньше на диване надо валяться. Зарядку надо делать и холодной водой из ведра обливаться. Вот как я, и никакая холера меня не берет. – И Глафира выпячивала тугую, нарядной блузкой обтянутую грудь. – Ничего, вот скоро лето, на дачу поедем, там оклемается.
В один из субботних майских дней Люба, притаившись за шторой, наблюдала, как Илья Николаевич загружает продуктами и вещами чистенький «жигуленок», а потом, поминутно опуская руки и отдыхиваясь, крепит на верхнем багажнике штакетник. Вскоре появилась Глафира, загнала собак на заднее сиденье, уселась сама, опустила стекло и довольно оглядела окна своего подъезда. Любу она не заметила.
Илья Николаевич стоял, облокотившись на верх машины, и тоже обводил глазами окна. Кадык на его тонкой шее подрагивал. «Прощается!» – ахнула Люба и задернула штору, испугавшись, что взгляды их встретятся.
Ни в конце лета, ни в начале осени, и вообще никогда больше Илья Николаевич не вернулся. Вернулась одна Глафира с собаками и ничего никому в подъезде не объяснила. Да все и так было ясно.
Уже в октябре, подкараулив на лестнице Глафириного внука, Люба, прикинувшись дурочкой, поинтересовалась, куда запропастился дедушка.
– Так помер дедуля, еще в июне. Я вот на вождение бегу, машину-то надо в город пригнать.
А на другой день Люба слышала, как доктор Латышев говорил морщившемуся, точно от зубной боли, старику Одинцову, что весной Илья Николаевич к нему обращался, спрашивал, какое бы лекарство попить из недорогих, потому что ему «что-то не совсем хорошо», а он, Латышев, ответил, что ни дешевые, ни дорогие лекарства сейчас не нужны, а нужна срочная госпитализация. И лицо у доктора Латышева, когда он это рассказывал, было огорченное и злое.