Виктор Мануйлов - Распятие
— Так, так, — еще больше хмурится Баранов, — значит, говорите, готов? — и он, повернувшись к самолету и окинув его взглядом, начинает двигаться вдоль фюзеляжа от носа к хвосту. Вот постучал унтом по переднему колесу, как это делают шоферы, посмотрел, сняты ли заглушки с двигателей, провел перчаткой по обшивке возле лючка, за которым стоят аккумуляторы, понюхал кожу: не пахнет ли электролитом, не подтекают ли аккумуляторы.
Я иду за ним следом, переваливаясь с боку на бок, снег хрустит под нашими ногами, мороз пощипывает нос и щеки. Я иду за подполковником спокойно, уверенный, что придраться летчику не к чему, что машина и в самом деле готова к полетам, что все в ней исправно и будет работать как… хотел сказать: как часы, да спохватился, потому что на часах не полетишь, они могут идти или не идти, спешить или отставать, и если чья-то жизнь может зависеть от этого, то разве что раз в столетие и у одного на миллион, а тут каждый полет зависит от самолета, а сам самолет от тебя и других людей, и я должен верить себе и другим, летчик должен верить нам и своему самолету. Нет, мой Ил будет работать как самолет, он не подведет, потому что Дятлов — опытный техник, и я не новичок в своем деле, служу уже по третьему году, осталось мне чуть больше восьми месяцев, и вчера мы с техником все проверили и все сделали. Поэтому я спокоен.
Пыхтя и изо всех сил стараясь умерить свое пыхтение, из-за сугроба появляется техник-лейтенант Дятлов, одетый точно так же, как и я, — лишь на шапке у него офицерская кокарда, — и, дохрустев снегом до подполковника, вскидывает к шапке руку в меховой рукавице. Но из-за толстых одежек руку ему как следует не согнуть и до шапки не дотянуться, а он старается и поэтому невольно тянет к руке голову — и лицо у него от напряжения и мороза становится багровым.
— Товарищ подполковник! — кричит лейтенант Дятлов, выбрасывая изо рта клубы пара. — Техник-лейтенант Дятлов…
Баранов с усмешкой, не сулящей технику ничего хорошего, вяло отмахивается от него.
— Опоздали, лейтенант. Мне уже механик доложил, — и нетерпеливо указывает подбородком на формуляр, который Дятлов держит под мышкой.
Лейтенант поспешно стягивает зубами рукавицу, раскрывает формуляр на нужной странице и протягивает подполковнику толстую амбарную книгу одной рукой, а привязанный к ней шпагатом карандаш — другой.
Баранов быстро чиркает в формуляре, Дятлов захлопывает его и облегченно выдыхает воздух углами рта: рукавица все еще болтается у него в зубах.
— Чего он? — спрашивает Дятлов у меня, когда подполковник начинает подниматься по стремянке в кабину самолета.
— У-у! — делаю я страшные глаза. — Ругался на чем свет стоит! Сказал, что разжалует техника в ефрейторы…
Дятлов машет рукой: «А ну тебя, балаболка!» и бежит к стремянке: во время запуска двигателей ему положено торчать наверху, возле кабины летчика.
Вот и штурман со стрелком-радистом заняли свои места.
— К запуску! — кричит Дятлов с верхотуры.
— Есть к запуску! — отвечаю я и вглядываюсь в черное чрево реактивной трубы.
Вот в глубине ее между лопатками вращающейся турбины блеснула яркая вспышка и тут же рассыпалась по черным стенам удлинительной трубы остренькими огоньками, вслед за этим спиралью закрутилось красное, почти бордовое пламя, взвыли лопатки компрессора, в лицо мне дохнуло жаром и керосиновой вонью.
— Есть пламя! — ору я и, покуда летчик проверяет работу двигателя на холостых оборотах, греюсь в горячих упругих струях, а потом бегу к правому двигателю.
Но однажды — дело было летом, и жара стояла страшенная, — глядение в реактивную трубу едва не стоило мне головы. Вот уж взвыли турбины, раскрученные электростартером, пора бы появиться пламени, но его нет и нет. Исходя из инструкции, я складываю руки крестом и ору: «Нет пламени!» Дятлов, поглядев на меня, склонился к летчику, а я снова приблизился к реактивной трубе, чтобы вовремя разглядеть остановку двигателя: нельзя вторично его запускать, пока турбина не встанет окончательно.
А день солнечный, и солнце как раз напротив, светит вовсю, и ни черта в этой трубе не видно из-за него и не слышно из-за шума других самолетов. Я уж взялся руками за реактивную насадку, голову сунул в черную пасть, и вдруг… Вдруг там, в гулком чреве, напичканном жаропрочной сталью, вспыхнуло яркое пламя и бросилось мне в лицо. Движимый инстинктом самосохранения, я присел, и присел вовремя, но волосы мне спалило, и глаза обожгло тоже, так что я несколько дней ходил, как слепец, с трудом различая силуэты близких предметов.
Оказалось, что штурман на своем «рояле», как мы называли пульт с тумблерами, не включил зажигание. Летчик, уж не помню кто, когда Дятлов доложил ему, что нет пламени, спросил у штурмана, все ли он там включил, и тот, глянув, обнаружил один рычажок, торчащим вверх, нажал его, сработало зажигание, а так-как в трубе скопилось керосина уже порядочно, и весь он от жары превратился в пар, то и шарахнуло, едва не оторвав мне голову.
Дело это не стали раздувать, зрение у меня через неделю восстановилось, и все пошло по-прежнему. А мне, стало быть, есть что вспомнить, чем похвастаться, если нет ничего другого.
Уже ревут оба двигателя, выбрасывая из сопел яростный поток газов, в котором даже на значительном расстоянии не удержать вытянутой руки. Над утрамбованным снегом рулежной полосы клубятся бешеные вихри, куски снега и льда, вырываемые потоком газов, пронизывают эти вихри — и все это уносится в степь и там приникает к земле в ужасе перед силой и мощью человека.
Самолет качнулся и присел на переднюю стойку. Дятлов, махнув рукой, горохом катится со стремянки и тащит ее в сторону, а я выдергиваю из-под колес красные колодки.
Самолету некогда, он рвется в небо, сжигая в камерах сгорания ручьи керосина из туймазинской нефти.
Вот он медленно двинулся вперед, шумно выдыхая сжатый воздух из тормозной системы, и сминаемый снег натужно хрустит под его колесами.
Вот он развернулся на рулежной полосе и покатил вдоль строя своих пока еще спящих близнецов-братьев, нетерпеливо порыкивая двигателями. За ним тянется струя горячего воздуха, в вихрях которой дробятся и плавятся далекие холмы с голубоватыми снегами, черный жук дальней приводной радиостанции.
Вот вышел на взлетную…
Еще один разворот и…
Мы с Дятловым стоим рядом и смотрим, как наша «десятка» мчит по взлетной, как задирает нос; еще немного — и она пошла вверх, оставив на земле снежные вихри, которым ее не догнать, и они стушевываются и белым туманом уплывают в степь.
— Так чего он сказал-то? — пристает ко мне техник. — Только не трави.
— Да чтоб мне провалиться, товарищ лейтенант! Так прямо и сказал: быть технику-лейтенанту ефрейтором. С чем вас от души и поздравляю! А лычки, так уж и быть, за мной.
Дятлов некоторое время топчется на месте, догадывается наконец, что подполковник ничего не сказал мне, да и не мог сказать, а потом просит:
— Ты приберись тут и приходи греться.
Он топает к тепляку, где его ожидает «слив отстоя», как у нас называют всякие нахлобучки — сперва от техника звена, потом от инженера эскадрильи, потом… Много у техника самолета начальников, поставленных над ним, а подчиненных у него — один только я да электрик Леха Прельков, и тот временно — уже скоро два месяца — переведен на другой самолет… по причине нехватки технического состава срочной службы. Но Дятлов не любит командовать. Мной он, во всяком случае, не командует. Он меня просит. И за это я готов для него расшибиться в лепешку.
Я поспешно сворачиваю чехлы и укладываю их так, чтобы при рулежке соседние машины не раскидали их по стоянке, делаю еще кое-какие дела и трушу к тепляку — деревянной избушке, похожей на баню. Избушка наполовину занесена снегом, из ее трубы валит черный дым — это в буржуйку сунули кусок резинового ската. Сейчас буржуйка раскалится до красна и в тепляке будет, как в Ташкенте, и кто-нибудь обязательно скажет: «Лучше маленький Ташкент, чем большая Сибирь». Я, правда, уже почти не чувствую холода, и неуклюжая моя одежда вроде как разносилась и не кажется такой неудобной, но все-таки скорее в тепляк: там тепло, там травят всякие истории и анекдоты, там щупленький Правдин с маленьким плутоватым личиком вполне серьезно загибает такое, что от хохота качается тепляк и пламя выбивается из буржуйки наружу, подпаливая чей-нибудь ватный зад.
Но я не успеваю. Я трушу к тепляку, а навстречу мне тянутся техники и механики самолетов, распаренные, еще не отошедшие от смеха. Значит, погода в зоне та, что надо, и вся эскадрилья сейчас поднимется в воздух. Это означает еще и то, что моя «десятка» вот-вот пойдет на посадку, и дай бог, если я успею искурить самокрутку из крепкой алатырской махорки.
Я обиваю о порог валенки, открываю дверь в тепляк — и мне в лицо бьет теплый воздух, настоенный на табачном дыме, горелой резине и на тех запахах, которые присущи плотной массе распаренных здоровых мужиков. В тепляке где-то под самым потолком горит тусклая лампочка, в буржуйке еще что-то постреливает, а из угла, задернутого легкой дымкой, раздается возмущенный голос старшего лейтенанта Чуприкова, старшего техника нашего звена, распекающего моего Дятлова за опоздание.