Виктор Мануйлов - Распятие
Так вот, встретили нас «старички» — все сплошь сержанты и старшины. Все в хромачах, в суконных гимнастерках и таких же галифе, ушитых так, что неизвестно, как в штанины пролазили ступни ног. Мы, салаги, по сравнению с ними выглядели неряхами и штрафниками, хотя на нас было новенькое хэбэ.
Еще в школе нас приучили тянуться перед всяким, у кого на погонах желтела хотя бы одна лычка, а тут от этих лычек в глазах сплошная рябь. Ну, думаем, влипли: находимся теперь строевым мимо каждого сержанта и старшины. Но ходить строевым не пришлось. Первая же попытка кого-то из нас была встречена дружным смехом, а потом один из старичков популярно объяснил нам, что мы не пехота, мы — авиация, а там, где начинается авиация, там что-оооо? Так что там?.. Пра-а-авильно: там кончается порядок. В этом все дело… Они были патриотами своего рода войск и незаметно внушили это чувство и нам, салагам.
По утрам нас поднимал старшина эскадрильи Лушкин, недавно сменивший черные артиллерийские погоны на голубые авиационные. Но он не орал благим матом: «Подъем, эскадрилья!», а дергал за одеяло, укрывавшее салагу, и бубнил: «Вставать! Вставать!» Потом вел нас на зарядку за угол казармы, где мы, сбившись в кучу, дымили махоркой, а сам Лушкин стоял на углу и смотрел, не покажется ли дежурный офицер или еще какое начальство. Если кто показывался, он тут же начинал кричать: «Ать-два! Ать-два-а! Отставить! Шестое упражнение на-ачи-и-и… — най! А-ать-два-а!» И если мы все еще переминались с ноги на ногу, то он показывал нам свой маленький веснушчатый кулачок и делал зверское лицо. Мы нехотя рассредоточивались и начинали размахивать руками, вспоминая, как гоняли нас в школе свирепые взводные.
А в сотне метров от нас, за решетчатым забором, уже топали строевым взводы пехотного батальона полигонной охраны, и оттуда неслись вдохновенные голоса пехотных старшин: «Тя-ани носок! Вы-ыше ногу! Левой! Левой! Левой!»
Эти звуки действовали на нашего Лушкина, как на старого барабанщика звуки полкового оркестра: он выпячивал грудь, окидывал нас орлиным взором, его «ать-два» начинали звенеть на самой высокой ноте, будто он хотел перекричать всех старшин пехотного батальона, но на нас его вдохновение не производило никакого впечатления, — или обратное тому, чего от нас ожидал старшина, — и Лушкин быстро потухал, вспомнив, видимо, что перед ним авиация, а не пехота или даже артиллерия.
И что интересно: почти не занимаясь шагистикой, наш полк на гарнизонных парадах выглядел всегда лучше замуштрованной пехоты. На парадах мы старались изо всех сил не ударить в грязь лицом: мы ходили, высоко вскинув голову, выпятив развитые спортом груди, словно от того, как мы пройдем перед гарнизонным начальством и поселковой публикой, зависела наша жизнь, и наш вольный шаг разительно отличался от тупого трамбования земли пехотными ротами. Даже служака Лушкин отмечал эту разницу…
После «зарядки» мы, стараясь не шуметь, заправляли постели, умывались и шли в столовую.
А «старички» в это время все еще спали. Потом они не спеша поднимались, позевывая и потягиваясь, пили молоко с пряниками, которые покупали в гарнизонном магазине, а за молоком кто-нибудь из них бегал рано поутру в поселок, зато мы, вечно голодные, в столовой могли есть их утреннюю кашу — в качестве добавки к своей порции. Но вот от КПП доносилось нетерпеливое пипиканье, «старики» срывались с места все сразу и неслись на улицу, где уже стояла машина с офицерами-технарями.
В те поры (еще до хрущевской ревальвации с девальвацией), надо заметить, механик авиационный получал триста рублей жалованья теми старыми-престарыми деньгами. А если еще классность, да выслуга, да какая-нибудь должность — вроде старшего механика или командира отделения, — то наскребалось рублей пятьсот и даже больше. Моя мать, помнится, работая уборщицей, получала тоже триста рублей, да нас у нее было двое. Но это так, к слову…
Так о чем это я? Ах, да! Значит, завтракали они вышеописанным образом, обедали вместе с нами, а ужинали… Ужинали они тоже в столовой, но теперь вместо чайника с молоком появлялся чайник с самогонкой. «Старички» причащались и убывали в неизвестном направлении, то есть в направлении своих солдаток, разведенок и прочих особ женского полу.
К нам, салагам, «старички» относились безразлично — в казарме и очень заботливо — возле самолетов: мы были их сменой, и чем скорее они поставят нас на ноги, тем скорее кончится для них служба и начнется дембель, гражданка, свобода.
Еще помню, как адъютант нашей эскадрильи внушал старшине Лушкину:
— Как только уйдут эти, чтобы дисциплина в эскадрильи была во! Понял? Иначе вытурю из армии. Понял?
Лушкину было уже много лет, — наверное, за сорок, — на его морщинистой шее сидело трое ребятишек, старуха-мать и больная жена, так что перспектива быть вытуренным из армии ему никак не улыбалась. И он все чаще и чаще покрикивал на нас, раздавал наряды вне очереди, но мы, быстро освоившись, научились водить его за нос, потому что Лушкин, до конца моей службы по крайней мере, так и не смог понять, какие такие порядки в этой авиации, если, скажем, одного будить нельзя, потому что он с ночных полетов, а другого, потому что он собирается на ночные.
Попетляв по разрытым переулочкам, «волга» выбралась наконец на дорогу, ведущую к аэродрому.
Я узнал ее — эту дорогу длиною в 1752 метра. На ней теперь, правда, лежал асфальт, но все равно это была та дорога. Какой длинной она казалась в морозную утреннюю темень, в метель, в дождь или в знойный полдень! И какой же короткой она показалась сейчас…
Как и в прошлые годы, на аэродроме КПП не имелось. Зато появилось приземистое кирпичное строение, возле которого сбились в кучу с десяток самых разных легковушек — примета нового времени. В те годы — в те! — машина была у «бати» — зеленый «газик» с брезентовым верхом. И все. И у кого-то из офицеров, в том числе и у лейтенанта Саяпина из нашей эскадрильи, был мотоцикл, на котором он гонял по степи, добывая себе синяки и ссадины на сурчиных норах.
Остальные ездили на полковой машине или на велосипеде. У кого он имелся, разумеется.
Я выбрался из машины, попросил шофера подождать и, оглядываясь по сторонам, направился к штабу полка. И опять вспомнилось…
Тогда же, в октябре 55-го, я шел вот по этой самой дорожке, а навстречу мне высокий человек в рыжих собачьих унтах, кожаной куртке и шлемофоне. Я посмотрел на него с любопытством и пошел дальше.
— Товарищ рядовой! — раздалось за моей спиной.
Я обернулся.
— Вы почему не приветствуете офицера?
Я пожал плечами.
— Откуда видно, что вы офицер? Вот когда я увижу ваши погоны…
— Вы что, недавно в полку?
— Недавно, — продолжал я невоенный разговор, понимая, что передо мной не просто офицер, а офицер, обличенный высокой властью. — Но уже вполне привык ко всяким розыгрышам, — добавил я.
— Хорошо, можете идти.
— Благодарю вас, — я повернулся, тоже отнюдь не по-военному, и пошел своей дорогой.
Это была первая моя встреча с подполковником Барановым…
После войны миновало всего лишь десять лет…
5. 24 января 1957 года, утро
Я стою перед заместителем командира полка по летной подготовке подполковником Барановым так, как и положено стоять солдату перед командиром: руки по швам, грудь вперед, глаза «едят» начальство. Есть глазами начальство даже удобно: безо всякого видимого нахальства рассматриваешь это начальство, подмечая каждое изменение в его лице. Что же до «руки по швам и грудь вперед», то здесь все довольно-таки условно: на мне надето столько всякого, что я скорее похож на пингвина, чем на бравого солдата: огромные, на два размера больше, валенки, ватные штаны, толстая куртка на вате с большим цигейковым воротником и солдатская шапка с опущенными и завязанными под подбородком ушами. Так что где там грудь, а где все остальное, не сразу и разберешь.
Зато подполковник Баранов, по сравнению со мной, выглядит щеголем: он в короткой кожаной куртке на меху, на голове шлемофон, на ногах уже знакомые мне рыжие собачьи унты — все то же, будто на дворе не январь, а октябрь, когда я повстречал подполковника Баранова впервые, и будто не прошло с тех пор больше года. Конечно, подполковнику что! Он сейчас сядет в кабину Ила, включит обогрев и — полетел! А ты дожидайся его тут на тридцатиградусном морозе.
Подполковник только что принял от меня рапорт, что машина к полету готова, и хмуро разглядывает меня с ног до головы. Я знаю, почету он хмурится, но молчу: как механик самолета я не имею права докладывать о готовности самолета к полету — это дело техника. Но техника моего, лейтенанта Дятлова, нет, и мне приходится отдуваться за него. Краем глаза я уже заметил Дятлова, то появляющегося, то пропадающего среди сугробов: опять проспал мой Саня, опять у него будильник барахлит, и придется ему, судя по настроению подполковника, подставлять начальству одно место. Тут уж я своему командиру ничем помочь не могу. Знал ведь, что сегодня утром на разведку погоды полетит сам Баранов, знал и все равно проспал.