Марина Вишневецкая - Пусть будут все
«Кто из живых людей не знает того блаженного чувства…»
Как музыка, ведь звучит!
«…чувства, хоть раз испытанного и чаще всего только в раннем детстве, когда душа не была еще засорена всей той ложью, которая заглушает в нас жизнь…»
Да это ведь про больничку, только другими словами!
«…того блаженного чувства умиления, при котором хочется любить всех: и близких, и отца, и мать, и братьев, и злых людей, и врагов, и собаку, и лошадь, и травку; хочется одного…»
Вместо тоста, вместо благословения встать и сказать:
«…хочется одного, чтобы всем было хорошо, чтобы все были счастливы, и еще больше хочется того, чтобы самому сделать так, чтобы всем было хорошо, самому отдать себя, всю свою жизнь на то, чтобы всегда и всем было хорошо и радостно. Это и есть та любовь, в которой жизнь человека. Лев Толстой. Чтение на 24 мая».
А только на свадьбе глупо, да и поздно уже — это надо в четырнадцать лет, с собою наедине, слово за словом, когда до детства рукой подать, когда они по этому детству так неподдельно тоскуют. Часто это их самая первая взрослая страсть — даже еще до первой любви. Вот тут и помочь им эту ниточку протянуть!
Да и Филипп услышит «любить всех — и врагов, и собаку, и лошадь» — ну и подхватит: а я, дорогая теща, у вас по какой градации — травки, лошади? А потом еще подойдет (такая у них в семье удивительная привычка — целовать прямо в губы) и обслюнявит. А там и сваты подтянутся. Они думают, видимо: если в губы, то мы уже и родня.
Милая девочка Саша Джеки Эйелен, ты простила меня в своем индейском раю? Нет, кажется, все-таки в католическом. Ведь простила? Я казнила себя потом очень. Когда уходит человек (а уж когда человечек!), которого ты невзлюбил, пусть только не принял, от которого душевно отгородился, начинает казаться, что твоя нелюбовь и была той причиной, той разрушительной силой — в общем, последней каплей… И хотя это тоже пример архаического мышления, но душа-то не мыслит, а архаично болит. Я это к чему? Уже надо вставать, а я засыпаю… Опёнкина, эй, не спать!.. Если у Ксени с Филиппом родится ребенок, похожий на Бизюкиных (и по фамилии ведь Бизюкин) — вот кто будет от туземцев, от дикарей… Ну, Опёнкина, твои действия? Твои чувства и действия? Ты готова к тому, что у тебя ненароком получилось в больничке? И для чего-то же это было тебе дано?
Дорогие Ксенечка и Филипп! Я вот о чем сегодня подумала: самый острый период любви… ваше поколение называет его почему-то конфетно-букетным, это странно, но мы сейчас не будет спорить о терминах… самый бурный, самый неистовый, самый невероятный период, когда два человека видят только друг друга — но что удивительно, они любят при этом весь мир, видят только друг друга, но восторг у них вызывает все: от былинки до космической черной материи… (Про больничное можно ведь и другими словами!) Я думаю, что острая фаза любви — это едва ли не единственная возможность пережить свою сопричастность другому. И это только кажется, что — единственному другому. На самом деле любому другому…
Нет! Филипп все немедленно вывернет наизнанку: какому такому любому? с этого места подробней, пожалуйста!
Как-то иначе надо об этом сказать.
Кто ясно мыслит, тот ясно излагает. А я разучилась. Конечно, если с утра и до вечера: учитывая изложенное выше… после «выше» пропущена запятая… «в связи» раздельно… согласно не «Вашего распоряжения», а «Вашему»…
К Филиппу можно зайти только с одной стороны.
Дорогие мои! Ксеня, Филипп! Сначала — чуть-чуть поразившей меня статистики: если у вас в холодильнике есть еда, вы одеты и имеете крышу над головой — значит, вы богаче, чем семьдесят пять процентов землян; а если к тому же у вас есть счет в банке или хотя бы какая-то денюжка в кошке-копилке, это значит, что вы принадлежите к восьми процентам счастливцев. Но многих ли из этих счастливцев связывает любовь?
Стоп! Про крышу над головой тоже нельзя. Сваты и так не могут понять: почему «у нее, у одиночки» двухкомнатная квартира, а дети должны снимать? И знают ведь про Шамиля, что есть такой человек, который может не только в гости прийти, но и на ночь остаться… И что он женат, тоже знают. С потрохами Ксенька ее сдала — может, это и есть любовь?
Вчера столько формулировок нашлось в сети…
Шамиль, смешной человек, иногда их эсэмэсками ей присылает — то из Лейбница, то из Экзюпери, а подписывает все одинаково — Ша. Последнее из им присланного: «Влюбиться — значит создать религию, чей Бог может ошибаться». Наверно, на что-то обиделся. Неужели на то, что на свадьбу не позвала? Но все уж очень запутанно. Он к Ксеньке в самом деле — как к дочке. Но не с женой же было его приглашать. А как без жены?
Он Леру лет шесть замуж звал. А она все отшучивалась. Все казалось, Вячек может вернуться. Ведь столько раз возвращался. Привыкла уже. А подумать, что к молодости потянется, к деткам новым — не бумеранг же он в конце-то концов.
Шамиль говорит: ты однолюбка, так нельзя, однолюбы долго не живут, много любишь — много живешь, закон природы!
Не в любви, наверно, все-таки дело. А в том, что Вячек, будто могучее дерево, раскинувшееся шатром, кряжистое, одинокое, кипящее сочной зеленью, был для нее сразу всем — тенью, светом, птичьим гомоном, жизнью. Увидишь его и немедленно ощутишь: нет, жизнь не кончена…
Когда в конце шестого семестра вдруг оказалось, что Кайгородов переводится в университет, на психфак, где учится его беременная невеста (а заведует кафедрой будущий тесть), что половину предметов он уже сдал экстерном, а вместе с ними сдаст только политэкономию и уйдет, — свет померк, а солнце погасло. И это при том, что их не связывало почти ничего. Ну споры на семинарах, ну улыбки в буфете, ну разговоры в курилке, где Вячек смолил одну за одной, а Лера лишь щекотала дымом язык, затягиваться она не умела — только бы постоять рядом с ним, только бы убедить и себя, и его в том, что «Слова и вещи» Фуко объяснили ей все. И тем не менее, правомерно ли это (как же старательно она подбирала слова) — исключать из современной эпистемы метафизику бесконечного? Он смотрел на нее с насмешливой, нежной грустью, тяжелой ладонью, будто тряпкой с доски, стирал выпущенный в ее сторону дым и говорил: вот смотри, если взять ленту Мебиуса… А она кивала, кивала и все-то ждала, когда он снова начнет протирать сизое облачко над ее головой.
На дворе стоял май, кончался шестой семестр, жить не хотелось ну вот совсем. Соседи даже спрашивали у мамы, не надо ли Лерочке сделать обследования, ну хотя бы флюорографию… Вячек в тот день ходил по корпусу с бегунком. Что уж он разглядел в ее потерянном взгляде? Вдруг подошел, почему-то взял за руку:
— Ты у нас член профкома?
— Я? Да!
— Пойдем! Человеку необходима реальная помощь.
— Прямо сейчас?
— Да! Скорей!
И пока они неслись по коридорам и лестницам, Лера растерянно уточняла, что если нужна путевка в профилакторий, то да, это к ним, и по вопросам материальной помощи тоже, но если человек не студент, а сотрудник, вдруг он сотрудник — например, лаборант, тогда ему надо обращаться в местком.
В цокольном этаже, между огнетушителем и железной дверью с висячим замком, Вячек притиснул ее к стене. И часа, наверное, три они целовались, беспричинно, беспочвенно, бессловесно. А раз бессловесно, то этого, можно сказать что и не было. А была лента Мебиуса, выбраться за пределы которой она по определению не могла. Повсюду цвела сирень, упругая, молодая, тяжелая, будто груди… Почему-то теперь на ум приходили только такие сравнения. А еще кто-то объяснял кому-то в автобусной толчее у нее за спиной, что цветы — это половые органы растений. И от этого тоже сделалось совестно, будто она выдумала это сама. Потом Лера провалила предзачет по немецкому. Не сдала нужное число знаков. В голове была пустота, на губах ощущение недоговоренности — с Вячековыми губами, на душе: господи, пусть он скорее уже уйдет!
Сколько-то дней спустя (вечность из дней, бессмысленно сваленных друг на друга) он нашел ее у расписания экзаменов, неприлично обыденным тоном спросил:
— Привет. ГТО сдавала давно?
Она растерялась:
— Не помню.
— Опёнкина, а ты знаешь, что не сдавших не допускают до сессии?
— Почему?
— Ты меня поражаешь! — он уже волок ее за руку, на бегу уверяя, что их ждет физрук, договориться о сдаче — завтра утром последний шанс. После чего они опять оказались в цокольном этаже между пожарной доской и дверью подсобки. И Лера снова решила (решила решить): это не жизнь, это сон, и я не хочу, чтобы он кончался. Процеловались они до появления охранника, запиравшего корпус на ночь. Ни у кого не было таких мягких, таких поглощающих всю тебя губ — только у Огонька, мерина, приписанного к их пионерскому лагерю. В лагерь Лера уехала сразу же после сессии, сданной впервые в жизни кое-как, с двумя удами. Слово «уд» теперь тоже вгоняло ее в недетский озноб. Спасение было в работе, в линейках, конкурсах, в чистых ногтях и заправленных койках, в утирании слез, в сказках после отбоя, в страхе, что маленькие утонут, а большие обкурятся или сбегут. В конце второй смены, когда наконец показалось, что личного больше нет, на него просто не оставалось физических сил, в комнату, где она занималась с девчонками домоводством, вбежал Витя Пряник, сплюнул на пол белую шелуху (в лагере дети плевались только черными семечками) и объявил: к вам эта… муж! Лера подумала: значит, папа. Он в те годы очень молодо выглядел. Кроме родителей, она не оставила своих координат никому. Вячек сидел возле гипсовой девочки с горном — в клетчатых бриджах, в стильных парусиновых башмаках и поплевывал теми же белыми семечками. Рядом с ним стояли три полные авоськи с кульками, пакетами, фруктами… А глаза, как в курилке, грустили нежностью и ею же улыбались. Вдруг было взбежавшее на язык — едкое, гордое «что будем праздновать, свадьбу?» — с губ, слава богу, не сорвалось. А тоненькое кольцо на среднем пальце правой руки (почему-то на среднем — видимо, с перспективой, на вырост) она заметила только уже в столовой. Допоздна (все ждала, когда же уедет, сердце обрывалось, но — терпеливо ждала) он делал то же, что и она: судил волейбол, мыл с ними вместе посуду (их отряд в этот день дежурил в столовой), пел у костра, а потом и читал стихи, естественно, про любовь — девочки не дышали. После отбоя попросил проводить его до ворот. Шли длинной центральной аллей — порознь, молчком. Стало ясно: человек приехал проститься — благородно и чинно. Крикнула сторожихе, чтобы открыла калитку. Сонная сторожиха открыла. Вячек вдруг подхватил Леру на руки, закричал что-то про волейбол, травмпункт, голеностопный сустав… Сторожиха обиженно фыркнула: вижу, я не глухая! За воротами оказался «москвич» (видимо, тестя, сказал, что ездит по доверенности). С полчаса рассекая кромешность, они добрались наконец до дороги, снова свернули в лес, сорвали подвеску, Вячек сначала расстроился, а потом так легко отмахнулся. Целовались они до утра: недолго, пока не замерзли, под деревом, а после в машине. В багажнике оказались пироги и вино — человек основательно приготовился… Это тронуло. Но до последней близости все-таки не дошло. Он слишком мягко настаивал, а она слишком этого не хотела. То есть хотела, конечно, но все же не этого.