Альфред Коллерич - Убийцы персиков: Сейсмографический роман
Когда кубок дошел до Лоэ, тот склонился над ним и приник к ободку. Затем откинулся и, глядя сквозь стекло на Цэлингзара, сказал, что философ Лейбниц был прав.
Цэлингзар вышел из домика, и его взгляд, скользнув по рдеющему буковому лесу, утонул в долине. Он думал о том, что все существует в его воображении и сам он — плод фантазии, влекомый некоей волной, подхватившей и мир, который он видит.
Потом Цэлингзар долго жил в городе, у Лоэ. Они вдвоем пытались найти зиждительную связь, первооснову, обрести внушаемую ею благоговейную сосредоточенность и возникающую отсюда систему.
Но Цэлингзар вскоре покинул город, так как утратил, как он выразился, «мировидение». Лоэ больше не приходил в замок. А молодухи, которым он когда-то писал песни, посылали к нему своих сыновей.
Цэлингзар вернулся в родительский дом. Вдоль стен его комнаты громоздились синие тетради с его записями. Он перестал их вести.
Кое-что он читал Лоэ. Многим, кто знал его идеи или слышал о них, они казались чрезвычайно важными и, по мнению Лоэ, нуждались в уточнении и критическом разборе.
Он придвинул к стенкам стулья, сверху расстелил одежду, на ней разложил книги. Он желал только читать, поскольку его радовало, что из книг он больше ничего почерпнуть не может.
Оказавшись среди людей, он садился к ним спиной. И все, кто был позади, переселялись в зеркало, которое он держал в руке. За спиной располагался мир, представляемый в зеркале.
Однажды ему удалось увидеть таким образом круглый стол.
Пряча зеркало в карман, он убирал туда же весь мир.
Он уже ничто ни с чем не связывал. Его генеалогическое древо ветвилось как заблагорассудится. Глаза покраснели, и он уже не говорил серьезных речей. Тем не менее в нем нуждались, ему в рот смотрели, будто он может объяснить все, но он не объяснял ничего.
Голос его звучал хрипло. Он начал курить в обществе.
Надолго куда-то пропадал. Однако не давал забыть о себе, так как всегда мог неожиданно появиться.
Единственное, с чем он считался, это — люди, которые для него что-то значили. Он ничего не хотел от них, ни научения, ни выгоды. Он делал их тем, что они для него означали. Ну, скажем, надо было объяснить, что девушка по имени Барбара стала поэтессой. Таким образом, он как бы во что-то вникал и оставлял какой-то след. Но, в сущности, он не хотел и этого.
Он не был шутом гороховым и не лез из кожи вон, чтобы ему позволили делать все, что он ни пожелает. Он просто присутствовал, и от него нельзя было ничего добиться, ибо ничто для него не имело смысла. Он сбивал с толку всех. Он не был привержен ни анархии, ни стабильному порядку. Он бросал все, не успев начать. А если что и делал, то всякое его действие предшествовало мотивации.
Он много говорил, и создавалось впечатление, что противоречие — его главная цель. Настроившись на раздумья, он начинал возиться с прической. Ему было приятно занимать собой мысли других. Умножение представлений о собственной персоне казалось ему лучшим способом утратить идентичность. Там, где ступала его нога, вещи принимали иной вид.
Дети считали его волшебником. Он заставлял исчезнуть то, что было у них перед глазами, хотя все оставалось на своих местах. Он отвращал детские умы от вещей.
Он рассказывал им историю про цыганку, вместе с которой сидел на качалке чертова колеса, и про то, как, сделав двенадцать оборотов и вдруг почувствовав под ногами землю, она сказала ему, что мир неподвижен. Тогда у детей возникло ощущение полета. Они смотрели на Цэлингзара, и его волосы казались им еще длиннее. Они прикасались к ним и обмирали от ужаса, осязая шелковую пряжу.
У него была старая тетка, спать она могла только сидя, так как в лежачем положении у нее кружилась голова. Она считала, что он отнял у нее природную силу тяжести. Некоего Кнаппертсбуша, жившего в доме тетки, он обучал музыке, внушив ему своими рассказами полную иллюзию абсолютного слуха.
Куда бы ему ни вздумалось заявиться, везде его уже ждали, даже в тех случаях, когда никто не мог предположить, что он придет. Он мог приходить в любое время, нередко — в маске или как-то исказив свои черты. Он очень любил природу, находясь у себя дома, но она мало что значила для него, когда он оказывался в ее владениях.
Однажды он купил корову и окрестил ее Линдой. Он ходил с нею на луг и разыгрывал жизнь одного немецкого философа, который делал нечто похожее. Он понял, что никакой философией на этом не разживешься. В те дни ему удалось оспорить метод Картензия.
Величайшую сноровку он проявлял на сенокосе. Косьба была для него одним из самых серьезных видов деятельности.
В его комнате жили мыши. Он часто пускал в нее людей и оставлял помещение без единого источника света. Он не любил лежать вдвоем. Комплект должен был состоять по крайней мере из трех человек. Однажды ночью он превратил француза Жакоте в немца, который начал писать стихи, но при этом не мог отделаться от страха потерять все зубы.
Желая поосновательнее приобщиться к музыке, он стал на время ближайшим соседом одной старой девы по имени Альтдорфер. Она жила в комнате, смахивающей на пещеру. По ней летали пестрые птицы, они проделывали в стенах глубокие дыры. Обои пузырились, лоснились, затертые грязной одеждой.
Посреди комнаты стоял рояль. На нем громоздилась утварь хозяйки. Еду она готовила на маленькой печке. На стене висел шкафчик с выломанной дверцей. Выдвинутые ящики были набиты связками писем. Кое-какие она извлекала на свет божий и читала Цэлингзару, дабы доказать ему, что незабвенный офицер целовал ее только раз. Это было после концерта. Рассказывая о концерте, она прихлопывала черными от угля ладонями, резво перебирала ногами, вставала на носки и опускалась на пятки, заставляя жалобно скрипеть свои туфли. При этом она напевала, свистела и повизгивала. Она вращала тазом, не сходя с места. Сгибалась, выпрямлялась и приседала. Потом возвращалась-таки в мир своей комнаты и от души потешалась над музыкой, которую только что расписывала.
Ей было противно все, что относилось к ее времени. Она еще терпела его, пока получала письма. Как только они перестали приходить, она раз и навсегда облачилась в черное. За один день у нее так сдали глаза, что она уже не различала лиц. Она вовсе не жила воспоминаниями. Хорошо видеть могла только противоречия и сторонилась всего на свете. Она знала, что раньше было еще пакостнее.
Единственным достойным занятием признавалась только игра на рояле. Она считала, что каждому человеку отпущено одно-единственное счастье. Ее счастьем было музицирование. Она ненавидела тех, кто превращал музыку в дело долга и в мировоззрение.
Не был исключением и самый ценимый ею композитор Франц Лист, дочь которого она знавала. Она познакомилась с его сочинениями, когда им увлекались многие. Она бросила учебу и родительский дом и выбрала затворничество в комнате, ставшей ее пожизненным пристанищем. За год она сыграла всего Листа, потом отказала во взаимности всем, с кем переписывалась, и отгородилась от всего мира.
Цэлингзар вырос на крестьянском дворе в Цалинге. Усадьба занимала холм, а дальше, за лощиной, возвышался другой, сплошь поросший лесом. Цэлингзар видел из окна кровлю дома своей бабушки. В этом доме жила его тетка. Она училась когда-то в нескольких университетах и написала сочинение на тему: «Мы больше не можем требовать от жизни, чтобы она снимала свои покровы».
Эту фразу обдумывал Цэлингзар всякий раз, когда отправлялся к тетке, которой был обязан своим первым именем — Вальтер, и вторым именем — Эрнст: Вальтером звали ее любимого поэта, а Эрнстом друга.
Цэлингзар ждал от тетки разгадок. Когда он останавливался на краю поля и начинал тереть глаза, горевшие от ночных упражнений с большими пальцами, она объясняла ему, что когда-нибудь его цветным стеклышкам откроется воистину вольный простор и ничто не будет заслонять его. Здесь, где он сейчас стоит, его, в сущности, нет, ибо он еще не стал «Я», а то, что он видит или осязает, еще не мир. Но с другой стороны, не заключен же он в стеклянный колпак, из которого не вырваться на волю. Надо только шагать через леса, и пусть его лицо омоет море листьев и трав. И когда-нибудь он выйдет из леса, принуждавшего закрывать глаза.
Для Цэлингзара это было освобождением от боли. Но оставалось смятение — страх перед первым шагом за пределы леса. Нечто подобное он ощутил, когда впервые встал на коньки — это был холодок ужаса. Помнится, он косолапо оттолкнулся и дал выход куражу, который сам в себе возбудил, и двигался все неувереннее по мере того, как остывал запал. Он остановился и дал себе клятву больше никогда не надевать коньки, ибо на всяком достигнутом рубеже приходилось вновь подстегивать себя.
Он упорно не желал оставаться на одном месте. Скамейка перед домом была для него слишком устойчива. Слушая во время долгих прогулок рассказы тетки, которая за толщей туч видела сияющее солнце, могла описать долину, заслоненную горами, и за телесной оболочкой разглядеть все извивы человеческой души, он начинал надсадно кашлять и в конце концов вынужден был слечь в постель.