Юрий Герт - Северное сияние (сборник)
— А война подошла — туг папаню из Сибири выковыряли — да на фронт! Так всю войну и отгрохал, до самого Берлина дошел... Это пока другие по разным Ташкентам со своими саррочками отсиживались...
Именно так звали мою мать — Саррой. Но не в этом дело... Сладкое бешенство клокотало во мне. Я поднялся — и он поднялся следом за мной.
— Что до Ташкента, — сказал я, с усилием выговаривая слова, во рту у меня вдруг пересохло, — то вам, в “гайке”, виднее, там все известно — и про Ташкент, и про кремлевских врачей... Зато мне известно, что мой отец ни в Ташкенте не отсиживался, ни до Берлина не дошел — убили по дороге, на третий месяц войны...
Мы стояли друг против друга, между нами был стол, бутылки, тарелки с объедками... Мы прожили рядом полгода и еще несколько минут назад — плохо ли, хорошо ли — сидели за этим столом... Но теперь, казалось, не было на свете врагов, которые так смертельно ненавидели бы друг друга.
— Смотри ты, какой... задорный!..
Николай поискал-поискал и нашел словцо. Он стоял, нависая над столом, и покачивался взад-вперед, не отрывая от меня прищуренных глаз. Губы его улыбались — натужной, приклеенной улыбкой. Казалось — еще минута, и стол опрокинется, мы вцепимся друг в друга...
В этот момент дверь отворилась, вошла Лиза.
12
Она была вся в снегу, снег сыпал с утра не переставая — тяжелый, сырой, нарастая сугробами на шапках и превращаясь под ногами в рыхлое, вязкое месиво. Снег обметал ее пальто, платок, лисью горжетку, и при ее появлении в комнате, полной стоялого дыма (мы оба курили) сразу пахнуло морозной свежестью. С холода лицо ее было розовым, глаза блестели, в зрачках прыгали шаловатые искорки... Они погасли, едва Лиза увидела нас, меня и Николая, и вся она поблекла, померкла.
За эти дни мы с нею несколько раз сталкивались в коридоре, и всякий раз она отворачивалась и торопилась пробежать мимо. При этом она топала по доскам пола с таким ожесточением, словно хотела снова и снова продемонстрировать несокрушимое презрение ко мне.
— А-а, явилась... А тут без тебя, Лизавета, заступничек твой в гости ко мне пожаловал...
Николай сел, ковырнул вилкой в тарелке.
— Прямо уж и заступничек!.. — фыркнула Лиза, счищая снег с пальто и объемистой сумки, в которой приносила из столовой свою каждодневную добычу —־ судки с борщом, пельмени, блинчики... — Это кто же надоумил его за меня заступаться? Вроде я не просила...
Она отнесла сумку за пеструю занавеску, отделявшую угол с плитой, и вышла снова.
— Никто меня ни о чем не просил, — сказал я. — И я пришел сам, по собственному почину.
— Вот-вот! — Николай поднял вверх указательный палец.
— Сам!.. А, Лизавета?.. — Он посмотрел на нее с усмешкой.
— Или, может, все же ты его настропалила, дружочка своего?.. До которого среди ночи голышом бегала?.. Что промеж вас было-то?..
— Ой, да ни трави ты душу ни мне, ни себе!.. — встрепенулась Лиза. — Я ж тебе говорила, богом клялась — ничего такого, про что ты думаешь, не было! А вздумай он ко мне сунуться, так я бы его живо отшила!.. Да и на кой ляд он мне сдался, такой хиляк?.. Он ведь и бабу, поди, прижать как следует не сумеет!..
Посмеиваясь, она подошла к Николаю сзади, обхватила за шею и поцеловала в макушку. При этом поверх его головы она смотрела на меня, и глаза у нее были круглыми, стеклянными.
— Значит, никто, говоришь, тебя не просил, сам... — обратился ко мне Николай. — И с чего бы это?..
Глупо было стоять перед ними обоими навытяжку, словно я — обвиняемый, а они — мои судьи...
— Я уже говорил: хотелось, чтобы жили вы по-человечески.
— А откуда кто знает, как мы живем?
— Стены тонкие, — сказал я. — Все знают.
Они переглянулись.
— Знают, да не лезут, не мешаются, — сказал Николай.
— Один ты такой выискался... Тебе что — больше всех надо?..
— Живем и живем, — поджала губы Лиза. — И кому какое дело, спрашивается?..
Она отошла от Николая, подсела к столу. На ее лице, отогревшемся с мороза, все ярче проступали не успевшие затянуться ссадины, царапины, под глазом лиловым пятном расплывался кровоподтек...
Николай налил ей и себе, выпил. Подхватила и Лиза свою стопку, но покосилась на меня — и не выпила, а только пригубила.
— Значит, обижаю я тебя, не так, видишь, обращаюсь, как положено, луплю ни за што, ни про што... Так? — Николай грозно взглянул на Лизу.
В глазах у нее метнулся страх.
— Да это кто ж такое говорит?.. — откликнулась она торопливо.
— А ты у хахаля своего спроси...
— А чего мне спрашивать?.. — зачастила-запела она. — И чего они в таком деле понимают?.. Им русского человека понять не дано... Они все по книжкам, по книжкам, а только в книжках не про все и сказано... Нашей-то сестре, бывает, полезно, чтоб ее поучили малость. Не даром умные люди говорят: бьет — значит любит...
— Стало быть, не требуется, чтоб за тебя заступаться?.. Вот так-то. Слыхал, сосед?... А теперь ступай себе. — Николай поднялся — размякший, отяжелевший от выпитого. — И запомни: еще раз сунешься — добром не кончится... Я за себя не в ответе, понял?.. — Он показал мне кулак. — И еще... — ухмыльнулся он, — и еще скажи мне напоследок: чего вы на наших баб лезете? Вам что, своих не хватает?
— А русские-то бабы знать послаще! — хихикнула Лиза.
— Счастливо оставаться, — сказал я.
— Скатертью дорожка, заступничек! — бросила она мне вдогонку.
Когда я вышел из барака на улицу, снегопад уже прекратился и все вокруг переменилось так резко, с такой стремительностью, какая встречается лишь на Севере: вместо кишащих перед глазами хлопьев — прозрачный, пронизанный иглами фонарей воздух, вместо ватной, глухой тишины — настороженное безмолвие, в котором слышен каждый звук. Небо расчистилось и было как бы подсвечено по краям — они казались выгнутыми вверх, а середина — провисшей вниз чернотой, и весь небосвод походил на гигантский парус, ожидающий ветра...
Я шагал, не разбирая дороги. Проезжая часть, тротуары — все было завалено снегом, я шел про пробитой в нем тропинке, а там, где она прерывалась, брел по снежному пухляку. Кое-где в домах светились окна, горели столбиком — одна над другой — тусклые лампочки на лестничных клетках. Но улицы были затоплены светом пылавших во весь накал фонарей и совершенно пустынны. Странно выглядело это сочетание множества ярких огней и безлюдья, за все время, что я шел, мне встретилось два-три человека да посреди дороги пропахал снег бульдозер. И было что-то фантастическое — и в этих огнях, этом безмолвии, этом безлюдье... Странным было и чувство одиночества, которое я испытывал: я был один — и не один, ведь тут же, в домах, были люди... Они были рядом, но я был одинок среди них... Как будто некая преграда, помимо каменных стен, отделяла меня от них, а их — от меня...
Я шел, месил ногами снег, перебирал в уме то, что увидел, почувствовал за эти полгода... Я по собственной воле выбрал Кукисвумчорр, в который никто не желал ехать; я не раздумывая согласился на барак, уступил положенную мне квартиру; я пьггался защитить женщину... И что же?.. “Скатертью дорожка, заступничек...” Скатертью дорожка... Скатертью дорожка...
Было уже далеко за полночь, но после всего, что случилось, мне хотелось отдышаться, опомниться. Я гнал от себя мысли о Лизе, Николае, но волей-неволей возвращался к ним снова и снова. Смешно сказать, но Шекспир и Гете, Гамлет и Фауст были мне понятней, чем эти люди. Понятней, проще... Я чувствовал, что не понимаю и никогда не смогу их понять. Не смогу, а может быть — не захочу. Потому что понять их — значило в чем-то принять, а принять — значило отвергнуть истины, несомненность которых была для меня очевидной.
Мне вспомнилась гостиница, белобрысый... В самом деле, — подумал я, — зачем я здесь?.. На Севере?.. На этой земле?..
Я шел по ярко освещенному, погруженному в сонное оцепенение поселку, шел по тропке, пробитой в снегу, и мне казалось, что я иду по не мной проложенной дороге, не зная ни ее начала, ни конца. Куда приведет меня она?.. Отчего я должен по ней идти, если не я ее проложил, не я ее выбрал?.. Не знаю. Но другой дороги, чувствовал я, для меня нет...
Ботинки мои отсырели, промокли, ноги закоченели, пальто, слишком легкое для Севера, грело плохо; я убыстрил шаги, чтобы согреться, и вспомнил о школе, куда отправлюсь несколько часов спустя. Ее было хорошо видно на взгорке, в окружении огней, — она словно парила над поселком... Только теперь, подняв голову, я заметил, как посветлело небо. Теперь оно сделалось тугим, шелковистым, чернота, сгустившаяся посредине, исчезла, растворилась в нежно-зеленом сиянии; сияние это казалось живым — оно то озарялось всполохами, то блекло, то разбегалось широкими волнами, то трепетало, как трепещет листва под слабым ветерком; от краев к центру тянулись лимонно-желтые полосы, и они тоже пульсировали, вздрагивали, перемещались, угасали, разгорались вновь...