Юрий Издрык - Двойной Леон. Istoriя болезни
И все-таки я помню то, чего у меня никогда не было. Свобода — это маленькая-взрослая-девочка-женщина-невеста. У нее твои волнистые волосы, и твои глаза, и твой смех. Она дотрагивается до меня твоими нежными руками и целует в губы так, как можешь целовать только ты. Она ласкает меня под струями воды, и я отвечаю ей взаимностью. Вода стекает по нашим телам, чтобы вернуться в океан, а потом взлететь в небо, где только солнце, ветер и рай.
Видишь, я уже полностью потерял чувство юмора.
Она
Она спускалась к воде. Спускаться было гораздо труднее, чем подниматься. Лес расступался неохотно, открывая все новые заросли, словно бесконечные закольцованные декорации. Песок предательски осыпался из-под ног, свидетельствуя о каверзных геосинклиналях. Бабье лето, сменив национальность, превратилось в слюну дьявола, травы бездарно копировали лианы. Но изменения освещенности говорили, что вода близка. Она уже несколько дней не разговаривала. Даже в уме, будто слова утратили привычный смысл. Так оно, впрочем, и было — магическое око слов внезапно ослепло, а ее собственные глаза видели теперь полностью безымянный и от того совершенно другой мир. Она не смогла бы сейчас подумать о лесе, как о «лесе», или о деревьях, как о «деревьях», не смогла бы назвать то, что видела вокруг себя этими, да и любыми другими словами. Слова уже не были названиями предметов, но сами превратились в предметы, осыпались помертвелыми страницами книг, газетными разворотами, листками записных книжек. Слова были всюду — на афишах, рекламных плакатах, дорожных знаках, конвертах, счетах, буклетах, обертках, пачках сигарет и на самих сигаретах, слова вспыхивали неоном, горели на мониторах, мерцали с экранов, бежали по табло или взрывались иллюминацией, соседство их было навязчивым и неизбежным, но немым. Чудилось — ее обступили изломанные каракули ведьм, дикарские тени наскальных знаков или призраки граффити. Строки, выведенные дрожащим почерком на добытых из растрепанных старых конвертов листах, казались обрывками загадочных сейсмограмм. Плотно заполненные буквами машинописные страницы, целые стопки которых заполняли по неизвестной причине ящики письменного стола, напоминали ей, скорее, бесконечную шараду, чем журнал для записи фантастических сообщений. Прикасаясь к клавиатуре компьютера, она интуитивно чувствовала связь между тактильными ощущениями и удивительными иероглифами, которые появлялись на дисплее, но суть этой игры оставалась загадкой и не было даже надежды отыскать заветный «х»-файл с надписью HELP. Она задумчиво рассматривала книги, не в состоянии понять назначение этих странных параллелепипедов ин-фолио, образованных тончайшими слоями целлюлозы. Запах типографской краски, шершавая на ощупь бумага, микроскопическая буквенная рать, построившаяся в непонятном, но, несомненно, существующем порядке по правилам какого-то древнего воинского ремесла, — все это никак не сочеталось со смыслом слов, что сделался неприступным. Не разучившись еще до конца читать, она могла бы, как ребенок, складывать вместе буквы и слоги, но для ее психики это уже был факультатив, посещение которого казалось все более обременительным. Одно и то же слово, попавшееся на глаза в разных местах, она принимала за разные слова. Отделенные временем и пространством вещи уже не казались ей ни похожими, ни, тем более, идентичными. Поначалу она растерялась от такого количества неожиданных открытий. Охваченная страхом, она сбрасывала с полок стопки разнокалиберных томов и лихорадочно перелистывала их, вглядываясь в черные значки, которые тревожили многочисленностью и бесполезностью, пыталась вспомнить что-то важное, как пытаешься иногда вспомнить чье-то имя, но никаких имен больше не было. Она оставляла на столе открытую книгу или журнал, подчеркнув какую-то фразу или даже слог, которую долго изучала, чтобы на следующий день проверить, та ли она самая. Но до завтра можно было и не ждать. Уже через минуту неуловимые перемены, что происходили вокруг — движение воздуха, изменение температуры, раздавшиеся звуки — а главное то, что приключалось в ней самой — с кровью, лимфой, гормонами, все, что совершалось в каждой клетке, — заставляло ее видеть совсем другие знаки, цвета и формы, и хотя смысл и оказывался недоступным, но это был уже другой смысл. Казалось, что там, где не могло быть никакого движения, кипело бешеное, необъяснимое движение. Оно не давало ей спать по ночам. Лежа без сна, она вглядывалась в мерцающую темноту за стеклами стеллажей, где происходило что-то непостижимое, где бурлила тайная жизнь, угрожающая ее жизни. С этим надо было что-то делать. И тогда она стала ежедневно по утрам подниматься на гору — ту, с которой видны другие горы, — и сжигать хотя бы несколько страниц, доставая зажигалку из неполной пачки сигарет. Она всматривалась в каждый лист, словно надеялась, что под страхом костра черные знаки откроют ей свою зловещую суть. Однако они непременно оказывались неизменными, то есть наоборот — неумолимо переменчивыми, и в этом заключалось что-то настолько болезненное, почти постыдное, что у нее темнело в глазах, и она подносила к листу зажигалку, чтобы поскорее избавиться от своего (…). После спускалась вниз к озеру и плавала, сколько могла. Вода отнимала остатки сил, а толчки крови заменяли пульсации чувств, словно кровь проникала не в мозг, а глубже, в саму ее суть, и вытесняла способность чувствовать. Физическая усталость не спасала, но создавала опустошенность, в которую хоть на время можно было сбросить свою неприязнь к этим загадочным переменам. Подсознательно она чувствовала — что-то постоянное все же существует, ведь она каждый день проделывала тот же самый путь, находила тропу, воду и гору, но ей не удавалось ухватить эти общие понятия — реальность менялась ежесекундно, и это было невыносимо. Она стала убийцей слов. Слова по-прежнему срывались с чьих-то губ, вылетали из громкоговорителей, гнездились в наушниках — пространство, казалось, было наполнено ими, но ничего, кроме колебаний воздуха, она уже не ощущала, она даже не осознавала их как звуки, ведь понятие «звук» надо было сформулировать, а она давно распрощалась с формулировками, формальностями, формулами и категориями. (Горе мне, мои горы!) Голоса людей значили не больше, чем голоса птиц или завывание сирен, или шум дождя, или шорох крыльев ночного мотылька (страшноватого, цвета оберточной бумаги мотылька, носящего название большой гарпии или же CERURA VINULA), что прилетел на свет лампы и попал в стеклянный плен абажура. Ей уже не помог бы ни один педагог, ведь сколько бы ни повторял он «ма-ма мы-ла ра-му», для нее каждый раз это значило бы что-то другое, в зависимости от интонации, от времени суток, от перемен в течении времени сквозь воздух, от изменений в порядке вещей, в потаенной структуре мира, а также и от почти незаметных метаморфоз, произошедших с ней и с этим гипотетическим педагогом, чья гипотетичность, однако, никогда не пересечет границу реальности.
С тех пор как предметы лишились названий, мир потерял равновесие и соскользнул по зеркальной глади обыденности в пропасть безумия и произвола. События не складывались ни в последовательность, ни в сюжет, оставаясь кусками рваной кинопленки — каждый следующий кадр неуловимо отличался от предыдущего, но никакого целого они не образовывали. Раньше она бы просто знала, что идет по лесу, преодолевая наклон рельефа, огибая ветки, всматриваясь в слабый свет, что уже проступал из-за деревьев. Теперь же в каждое мгновение случалось слишком много изменений, чтоб можно было уловить что-то общее в прикосновениях травы, в запахе листьев и хвои, в дыхании ветра, в шелесте ветра, в нежности ветра. Шкала ощущений делалась все более мелкой, способной различать самые элементарные движения. Все, что удавалось уловить, сразу теряло актуальность, лавина очередных впечатлений становилась новой неизведанной реальностью, которую каждый раз приходилось постигать с самого начала.
Он
Довольно долго лежал неподвижно, даже не пытаясь подняться. Любое усилие — упрямое и бесконечное — позволяло лишь слегка пошевелить пальцами. Серые рассветы, двойники серых сумерек, мешанина «ночи» и «дня», разбитая параличом полярность, анабиоз. В глубине души он надеялся, что так и произойдет — тихое отмирание боли, нарастание тишины, угасание пульсаций, рассасывание границ. Ему казалось, что стоит лишь как следует замереть и все случится само собой. Его воображение, как и все в нем, было слишком тривиально — хотя тривиальности никогда не бывает слишком, — он даже не представлял, что настоящие испытания лишь предстоят, что приключения только начинаются. Даже в самых невероятных фантазиях не пришло ему в голову, что весь прежний его опыт ничего не значит, не представляет никакой метафизической ценности, на него можно просто не обращать внимания. (Он всегда любил ставить точку там, где напрашивалась запятая). Убогий его внутренний взгляд, который только благодаря мне иногда выхватывал из темноты ту или иную деталь, озарял то трещинку, то песчинку, только теперь осмеливался заглянуть в унылое чрево вселенной. (Прозрение это не было окончательным — даже мне мало что известно об окончательности — но придется еще хорошенько посучить ножками, пока околоплодные воды не вынесут тебя на волю.) Вот его инфантильным фантазиям и не суждено было исполниться, и каким-то образом вырвавшись из кошмарного сна (в котором он удирал от своих друзей-бунтовщиков вместе с невестой, над которой перед этим долго издевался, стреляя в нее холостыми патронами из девятимиллиметрового NEW NAMBU со стертым серийным номером), он обнаружил, что глухая ночь продолжается, и скорее интуитивно, чем с помощью органов чувств, осознал, что вокруг кипит жизнь — с потолка на длинных канатах спускаются пауки, чутко прислушиваясь к его дыханию и теплу, в трещинах старого шкафа шевелится червь-древоточец, в складках одежды затаились бронзовые мотыльки моли, под ванной плодятся мокрицы, среди белых зерен риса чернеют спины долгоносиков, безымянные мошки расселись на длинных листья циперуса, а за плинтусом сидит онемевший от старости сверчок (однажды это страшилище выберется из своего укрытия — неуклюжий, взъерошенный, длинноногий — и заковыляет через всю комнату к противоположной стене греться под батареей центрального отопления). И это еще далеко не все, поскольку жизнь поджидает всюду — в стенах, в воде, в воздухе, — от нее не спасешься, не укроешься и не убежишь, а значит, рано или поздно придется поднять веки, и первое, что выхватит твой по-утреннему расфокусированный взгляд, — троица неутомимых мух, зависших вокруг люстры в языческой гелиоцентричной медитации.