Юрий Издрык - Двойной Леон. Istoriя болезни
Знаешь, этот пес… Я вдруг почувствовал, что он знает. Он остановился, глядя на меня красными непреклонными глазами пьяницы — один-одинешенек посреди зала, где больше никого и не могло быть. Такой же пустой и темный.
Я ощутил. Вдруг. Я вдруг ощутил. Я-вдруг-ощу-тил. Ощу-тил.
Четко до невозможности, будто собственным языком ощутил рельеф собачьего неба, что напоминает свод монастырской кельи или вокзальный неф, неф незнакомого вокзала, на котором оказываешься морозной ночью после изнурительных, но напрасных попыток добраться домой. Тебе некуда идти. Тебе придется провести здесь ночь, а, возможно, остаться навсегда. Ты проходишь между рядами кресел, на которых, свернувшись, спят среди поклажи такие же неудачники, как и ты сам. Ты идешь мимо обреченных стаек солдат в серых шинелях. Вяло отбиваешься от назойливых цыганят. Долго изучаешь расписание движения не нужных тебе поездов и разглядываешь витрины киосков, полных дешевого барахла. Впитываешь гам и обрывки чужих разговоров. Читаешь названия ярких журналов. Заглядываешь в переполненные буфеты и ночной кегельбан. А потом выходишь на перрон, закуриваешь и — ни на чем особенно не задерживая взгляд, ничего конкретно не имея в виду — понимаешь, что именно так и выглядит ад.
Глава третья. Онона
Ты никогда не задумывался над тем, что произошло?
Юстейн Гордер «Vita Brevis»Он
Вечером пил зубровку с пивом, которое нашел в маленьком холодильнике у чужой одинокой. Еще там лежали кусок заплесневелого сыра, несколько зубцов чеснока, какие-то консервы — что еще может быть в холодильнике у одинокой? Вот и я пил зубровку с чужим пивом, а ты удивленно спрашивала, что я делаю. Но я знал, что делаю. Ты тоже выпила немного зубровки. На этот вечер у нас был приют, а еще вдосталь минеральной воды. Ночь выдалась странная, но прекрасная. Несколько раз ты подходила к окну покурить, и уличный свет дрожал на кружевах твоей короткой ночной рубашки. Я, кажется, так до конца и не разделся. Потом мы, обнявшись, уснули.
Проснулся я рано — ты еще спала — и пошел в душ. Лампочку в крохотной ванной пришлось, закрутив провод, на котором она висела, поднять к самому потолку, иначе все время задевал за нее головой. Душ немилосердно протекал, впрочем, как и кран умывальника. Требовалось хирургическое вмешательство, однако ничего, кроме нескольких обрывков марли, которыми удалось на время остановить водо-кровотечение, под рукой не оказалось. Приняв душ, вернулся обратно в комнату с облупленным потолком и пожелтевшими жалюзи между рамами. Ты спала, полуукрыта одеялом. Твоя кружевная рубашка лежала рядом. Я поцеловал тебя в голое плечо, и ты проснулась. Сказала «как хорошо просыпаться, когда кто-то целует тебя в плечо».
Она
Он был такой неуклюжий в первый раз. И такой застенчивый. Никогда не думала, что взрослый человек может так стесняться. Но все это не имело никакого значения. Когда люди созданы друг для друга, ничто уже не имеет значения. Он сказал: «Я не знаю, что значит заниматься с тобой любовью. Я просто люблю тебя». И это было правдой. Он был таким нежным. Он прикасался ко мне легко и бережно, словно боялся, что я могу рассыпаться от его прикосновений. И я рассыпалась, растекалась, исчезала в его руках, мне казалось, что я становлюсь этими руками, а, вернее, тем, что чувствуют эти руки, лаская меня. Он целовал мое тело и говорил, что не он ласкает меня, а моя кожа ласкает его губы. И это тоже было правдой, каждая частица моего тела любила каждую частицу его тела, и мы уже не были уверены, кто из нас кто — люди уже просто не могут быть ближе, чем были тогда мы.
И это было так просто, естественно, как и должно быть всегда. Мы будто снова превратились в детей. Но в то же время были мужчиной и женщиной, а наши тела стали одним телом, даже больше, чем телом, — новым существом, совершенным и сильным, до краев наполненным радостью, спокойствием и любовью. Когда я слышала, как бьется его сердце, мне было странно, что у меня есть свое собственное, ведь нам хватило бы одного на двоих, мы жили бы одним дыханием, одним ритмом. Мы все время были вместе. Он обнимал меня, высокий, сильный, и в его объятиях было так тепло и спокойно. Мне казалось, что я совсем еще маленькая и мое детство никогда не кончалось. Иногда он клал голову мне на колени, я гладила его волосы, и тогда он сам становился похож на мальчика. Он рассказывал мне свои сны, и они становились моими снами. Он и правда напоминал мальчика — утром подолгу бултыхался в ванной, а потом украдкой пользовался моей косметикой, пробуя разные мази и кремы, играя маникюрными приспособлениями, которые он немного пафосно называл инструментарием эльфа-эскулапа — они казались ему слишком маленькими, игрушечными. Моим платьям и туфлям он делал комплименты намного чаще, чем мне, то есть мне он вообще не делал комплиментов, считая, наверное, искусственным добавлять слова к тому, что и так каждую секунду струилось из его голубых глаз. Я поняла это, когда однажды он вдруг остановился посреди улицы и сказал: «Слушай, я не говорил тебе, что ты самая красивая женщина на свете?» Это тоже было совсем по-детски, но и мне хотелось быть для него самой красивой. Мне нравилось смотреть ему в глаза и видеть в них свое отражение. Казалось, что я, крошечная, живу у него внутри и оттуда сквозь его глаза смотрю на мир. Мне нравилась эта мысль — что я лишь его частица и поэтому мы вместе каждое мгновение. И точно так же мне нравилось прятать лицо в его ладонях, чувствуя их тепло. Иногда он ладонями закрывал мне глаза, и тогда все вокруг, кроме тепла, казалось неважным и не верилось в существование каких-то опасностей. Когда мы готовились выйти в город, он у дверей ждал, пока я соберусь. Ему нравилось застегивать ремешки на моих босоножках или туфлях, и казалось, что это взрослый собирает ребенка в школу. А вот плащ он подавал неуклюже и каждый раз из-за этого комплексовал. Мы шли по улицам, разговаривали, он дарил мне цветы, и мир быль прекрасен, как в первый день творения.
Вечером мы слушали музыку. Если было холодно, он укутывал меня пледом и читал вслух. Я почти ничего не понимала, но мне достаточно было, положив голову ему на грудь, слушать приглушенные модуляции родного голоса. А потом мы занимались любовью, пока не засыпали, изнемогая от нежности, что переполняла нас. Каждое утро я просыпалась в его объятиях, и мне казалось, что так было всегда и никакой другой жизни у меня не было, а только эта, рядом с ним, улыбающимся во сне. Он целовал меня, начинался новый день, и я знала, что это будет вечно, потому что кто же отважится разрушить такую красоту.
Красоту может разрушить все что угодно. Например, пробуждение в чужой комнате с пожелтевшим потолком и облупившимися жалюзи. Все оказалось лишь сном. Я никак не могла принять это возвращение к реальности. Боже, почему все лучшее, что было в моей жизни, оказалось сном? Ну, почему? Если все было возможно во сне, то почему нельзя осуществить это в реальности? Где искать мне того, кто любил меня и кого любила я? Идти по свету, вглядываясь в лица встречных? Молиться в каждом храме, стучать во все двери, странствовать из города в город? А может, прыгать с каждого моста?
Но ведь ты, всемогущий Боже, знаешь — времени уже не осталось. Слишком поздно. Уже черепахи оставили свои гнезда, уже колибри выклевали черепашьи глаза, уже наступают пустота и тьма.
Одна у меня надежда — что я тоже снилась моему любимому, и еще осталась в зеркалах его глаз, и он помнит меня, помнит, как мы ласкали друг друга, и еще продолжает чувствовать на кончиках пальцев прикосновения моих волос.
Что мне осталось, Боже? Только плакать? Правда, только плакать? Ведь человек на девяносто девять процентов состоит из слез.
Он
Ты говоришь — стань свободным. Знаешь, я никогда не был свободен и до сих пор не знаю, что это такое. Первое детское впечатление, оставшееся в памяти — чувство, что я попал в какую-то игру, правил которой не знаю, а все вокруг действуют именно по этим правилам. Мне было очень неуютно. Но я не признался, что не знаю правил, и ни у кого не спрашивал о них — это стало бы таким позором, что окружающие до конца жизни презирали бы меня, отвернувшись, как от прокаженного. Я начал всматриваться в происходящее, пытаясь понять правила в ходе самой игры. Иногда это приводило к курьезам, я часто становился объектом насмешек, но меня все же считали игроком — неуклюжим и неумелым, но игроком. Я тщательно наблюдал за действиями остальных, пытаясь поступать так же, как они. Было немного странно исполнять все эти ритуалы, не понимая их смысла, но, думал я, если все вокруг так уверенно делают именно это, а не что-то другое, то проблема только во мне — ведь невозможно, чтоб ошибалось такое огромное количество людей. Постепенно мне стало казаться, что я овладел игрой, во всяком случае, я все меньше и меньше выделялся на фоне остальных. И все же я чувствовал, что остальные знают какую-то самую главную тайну, которую мне непременно надо разгадать, чтобы полностью влиться в общество. Я успешно закончил школу, по совету родителей перестал заниматься музыкой (так как следовало, объяснили мне, выбрать более конкретную и надежную профессию), поступил в какой-то там институт — до сих пор не понимаю, как я в нем оказался, — женился, родил сына (вернее, принимал участие в его зачатии), пошел работать, то есть честно вел себя, как все. Никто, казалось, уже не чувствовал во мне чужака. И все же я никак не мог сообразить, зачем все это. Я затратил прорву усилий и времени, чтобы добиться статуса «своего», и надеялся, что, выполнив все необходимые процедуры, в конце концов пойму смысл. Однако долгожданное прозрение так и не наступало. Шли годы, времени для осмысленного существования оставалось все меньше, и я занервничал, решив, что меня просто водят за нос — ну, что за лажа! — я честно выполнил все ритуалы, а обряд инициации так и не завершен. Я начал тайком подглядывать в замочную скважину бытия. Я знал, что это запрещено, что наказание неизбежно, но у меня не было другого выхода. И знаешь что? Оказалось, что меня все-таки обжулили. Главная тайна оказалась простой, как всякая истина — никаких правил не существует. То есть я был свободен с самого начала, вернее, имел все шансы быть свободным, но никогда им не был. Я проиграл в этой игре без правил именно потому, что придерживался каких-то там правил. Я, конечно, запаниковал, стал лихорадочно искать выход, но все выходы оказывались тупиками, в отсутствии выхода и состояло наказание за подглядывание в замочную скважину, которая, впрочем, все больше напоминала бутылочное горло. И лилось из нее в мое жалкое нутро отравленное зелье знания. Блаженны нищие духом; во многом знании — много печали, ну, и так далее. За годы «праведной» жизни я оброс кучей обязанностей, освободиться от которых у меня уже не было никакой возможности, и оставалось только надеяться, что такая жизнь не слишком затянется.