Григорий Свирский - Ряженые. Сказание о вождях
В конце концов, Юра решился: выслал вызов сразу всем: и белянке с сынком, и ее мамаше с бабкой-казачкой, хотя это удалось ему далеко не сразу: оказалось, в израильском МВД существуют ограничения на «нееврейскую родню».
«Сразу двое гоек? — морщатся, и одновременно лепят с апломбом, что это «никакой не расизм…»
— Абсолютно не расизм, — подтвердил начальник — древний, с трясущимися руками старик в белой кипе, к которому Юра пробился со своей жалобой.
— Израиль задуман нами, как национальное государство. Не отрицаете этого?.. Кто же тогда дорогие ваши мехатуни м… знаете идиш?.. Даже вы не знаете?! Ну, родня, по вашему… Сами поймите, кто для нас они, ваши казачки, свалившиеся еврейскому государству на голову? — И вдруг засветился старик внезапной мыслью, выпалил самозабвенно: — Соринка в глазу! Пы-ыль!!»
Все же отстоял, откричал родню, правда, не очень представляя, как он все свое разноплеменное воинство разместит…
Глава 2
Дом с видом на мечеть «эль Акса»
Когда воинство нагрянуло, выручил «Бешеный Янки», которому Юра Аксельрод о себе нет-нет, да напоминал. Не без протекции главы ешивы, Юра снял небольшое жилье в Старом Городе, рядом с «Котелем» — Стеной Плача.
Удивительное это было место. Уникальное. Окна темноватой квартирки из полутора комнат с крепостными стенами и куполообразным кирпичным потолком, возведенным явно еще до эры железобетона, выходили на Храмовую гору, на которой некогда, до римского погрома, высился сахарно-белый Иудейский Храм. Ныне, с длинного балкона, забранного решеткой, был виден золотой купол мечети Омара, откуда («вот с этого камня», сообщали экскурсоводы) взлетел на небеса Мухамед. Купол Омара с рассвета до заката горел желтым огнем, на него нельзя было смотреть, не прищурясь; из фрамуги детской комнаты, забранной решеткой, проглядывала куда более скромная на вид, приземистая, без позолоты, главная арабская святыня в Иерусалиме — мечеть «Эль Акса»; внизу, у их подножья, угадывалась Стена Плача, святыня своя, иудейская, загороженная крышей соседнего дома. Квартирка принадлежала американскому миллионеру, который прилетал в Израиль раз в году, на Пасху, и который брал с «русских» пятьсот долларов в месяц — символическую плату, как он сказал. Плата, по ценам Святого города, и в самом деле была почти символической, но и при такой, вздыхала Марийка, Юрке приходилось «хорошо вертеться», чтоб им всем не проснуться на дворе. Улочка была малолюдной, боковой, внизу располагался книжный магазин, из которого приглушенно, ненавязчиво доносились то бурно веселые, свадебные, то протяжные песни еврейских местечек Польши и России, уничтоженных войной. Узкая каменная улочка отражала голоса певцов, печальные звуки скрипок и флейт, и они то, казалось, вырастали из самой земли, то опускались будто с неба.
На «прошпекте», как называла Марийка ближайший каменный проход от Яффских ворот, метрах в пятидесяти, в гирлянде туристских лавочек, торгующих древними текстами и свежим фалафелем, не затихало шарканье подошв по камням: в ближнем конце его и засветло, и затемно ниспадали пестрым потоком вниз, к Стене Плача, экскурсанты со всего света. Днем слышалась речь английская, французская, русская, а как стемнеет, чаще всего, — немецкая.
— Почему немцев проводят лишь в вечерние часы, — спросила Марийка. Они так больше любят?
— Таковы зигзаги современной истории… и нашей дури, — ответил Юра.
Марийка хотела спросить, при чем тут «наша дурь», но в соседней комнате захныкал со сна Игорек, и она бросилась туда.
Языкатая Марийка называла Юру, в зависимости от настроения, «медвежатиком», «лысиком», «вешалкой»; она летела к окну, как только длинный мешковатый «медвежатик» выскакивал утром из дома. Иногда ветер срывал кипу, и лысина мужа загоралась на бешеном израильском солнце желтым костром. Когда он, напялив клетчатую кепчонку блином, сутулясь, раскачиваясь на бегу, косолапил своей дергающейся «нырковой» походкой на работу, оглядываясь на углу туристской улицы и махая жене, а Игорек еще спал, она, проводив мужа, подолгу смотрела на беззвучные вдали людские потоки и радовалась тому, что у нее хватило и сил, и решимости оказаться здесь, рядом с ее замечательным «лысиком», так пострадавшим за нее.
— Святое место! — торжествовала Марийка.
И года не минуло после ее приезда в Иерусалим, родилась двойня беленькая, круглолицая, как и сама Марийка, девочка, которую назвала Любовью, Ахавой по еврейски, и Авраам — Иосиф, рыженький и горластый. Юра, как и все их бородатые соседи по дому, называл малыша с чуть торжественной интонацией — Авраамом, а Марийка — Осенькой. Осенька никогда не плакал, взирал на мир взглядом ликующим, вовсе не озабоченным тем, что родился на самой неспокойной в мире границе, в ста метрах от Стены Плача и Исламских Святынь на Храмовой горе, как бы взлетевших над еврейским Плачем…
Из женской больницы «Мисгав Ладах» несколько обалдевшего от счастья Юру и Марийку везла на своей празднично-белой, хоть и не новой, «Вольво» мать Марийки — Ксения, загрузив заранее багажник машины полным набором для младенца. Но для одного. Двойню она, единственный по убеждению Юры, деловой и предусмотрительный человек в Израиле, все же не предвидела.
Марийка оглядела победно свое царство и подумала вслух:
— Нужен дом. Как же тут без дома?!
Мать Марийки ночевать не осталась — негде; утром вернулась из своего Тель-Авива вместе с бабушкой. Теперь квартирка стала тесна невыносимо: и Марийка и бабушка жили в страхе перед лестницей, крутой и узкой: перед каждой субботой соседи обдавали каменные ступени водой. Коляску по такой лестнице не поднимешь, малюток приходилось заносить по одному, опасаясь сверзиться на мокрых ступенях. Бабушка, как и дочь, тоже была «Ивановной» Ефросиньей Ивановной или просто Фросей, как она, знакомясь с соседями, неизменно добавляла. Старый Город вскоре прослышал про этих не совсем обычных здесь «мехутоним» (родню), «из кубанского казачества», как неизменно добавлял кто-либо, и звал приветливых женщин кто добродушно — настороженно, а кто и сердито — неодобрительно на идише «унзере гойкес» (наши гойки).
Ксению Ивановну в первые дни раздражало, что никто к ней не обращается по имени-отчеству («что она, девочка?!»), зовут даже не «Ксенией», а запанибрата — «Ксаной» или вообще, как мужика, «Ксан», но Марийка ей объяснила, что у американцев все имена, как дразнилки, ее Игорька окликают, как собачку, «Иг!», а ее, Марийку, «Мара!», а то и вовсе «Ма!..»
— Так у них, инопланетян, принято. Не задирай носа… И, пожалуйста, перестань показывать свои ноги…
В Тель-Авиве Ксения Ивановна носила белые шорты или в прохладный день голубые рейтузы, плотно облегающие ноги. В Иерусалим приезжала в платьях поскромнее, но, по мнению Марийки, все же недостаточно длинных. Пришлось ей сшить юбку, как у дочери, до самых пяток. Но джемперы натягивала по-прежнему пестрые, экспериментальной вязки, исполненные, правда, с большим вкусом, и очень тонкие, подчеркивающие «девичий стан», как иронизировала Марийка.
… — Ноги и волосы должны быть спрятаны полностью, — то и дело наставляла дочь, — для наших это искушение дьявола… Непривычно? Считай так, едешь к нам, — приглашена на постановку «Старый город…» Пожалуйста, соответствуй!
Ныне Ксения Ивановна пришла «по форме» — в расклешенной юбке, которая мела тротуар. Принесла новые штанишки Игорьку, запас «ползунков» малюткам и гору игрушек. Она никогда не являлась без щедрых подарков. Марийка сердилась, мать задаривает их и, вообще, сорит деньгами. Та отвечала, смеясь, что внуки ее единственная радость и чтоб дочь заткнулась. Не солить же ей эти дурацкие шекели?
— Лучше бы на дом копила! — вырвалось у Марийки, и она зарделась: что это она? Будто вымогает…
Но мать вовсе не обиделась, как опасалась Марийка, ответила деловито:
— На дом придут деньги. Не знаешь, что ли?
Как было не знать! Марийка, по просьбе Юры, подписала перед отъездом официальный контракт с агентством, рекомендованным израильским посольством в Москве. Передала им для продажи заветную квартиру, оставшуюся от Юриных родителей, а мать и бабушка отдали им же свою «трехкомнатную красоту», иначе они ее не называли. «Красота» была в доме Большого театра: стены глухие, с пробковой защитой от музицирующих соседей, потолки высокие, бабушка Фрося то и дело вспоминала об этом, утешая Марийку, которую угнетала скученность квартирки: «В тесноте, да не в обиде… Вот придут наши тыщи, первое дело купим детонькам хоромы…»
А израильские шекели мать Марийки почему-то и в грош не ставила. Смеялась: «Сладкая отрава…» Шекели у нее и в самом деле не переводились. Едва появились в газетах объявления одного из «артистических» агентств Тель-Авива, с обычным здесь рекламно-фантастическим «перебором», о новой балетной студии, которой руководит новая репатриантка — некогда «известная в России балерина Большого театра», как добрая половина израильских мам возмечтала, что их чада — будущие Улановы и Майи Плисецкие. Сколь бы обширную квартиру мать Марийки с той поры ни снимала, все равно половина отвергнутых Улановых — Плисецких оставались за дверью, а мамы совали известной балерине деньги. Юра шутил, что свекрови надо арендовать у ВВС Израиля самолетный ангар. И «в области балета», наконец, опередить Россию и Францию.