Александр Верников - Зяблицев, художник
Не умея думать расчлененно и логически, Зяблицев не формулировал всего этого, но представлял чередою ярких, как вспышки, отдельных картин. Для того чтобы начать представлять такое, оказалось достаточным прислушаться к болтовне парикмахерш! Появись в этот момент возле Зяблицева доброжелательный ортодоксальный критик, он, быть может, сумел бы убедить потерявшего вдохновение и работоспособность художника в том, что надо больше и чаще бывать с народом, быть ближе к нему, именно из его неиссякаемого источника черпать это самое вдохновение. Но такого критика не было поблизости, а сам Зяблицев, будучи не приучен анализировать, не смог сделать напрашивающегося вывода и потому бежал к газетному киоску, чтобы типографской полосой проверить истинность молвы; спешил удостовериться в этом через государственный голос — через тот, который, по утверждению той же молвы, объявил о катастрофе с громадным запозданием!.. Уже деревья успели дать лист и цвет, уже непомерный, налетевший вдруг снег начал вновь таять — а может быть, может быть… то… и снег здесь связаны самым прямым образом?., да нет, вряд ли., — а верховные власти все хранили молчание, хранили тайну, будто это было их собственным секретом!.. Уже будущий ребенок успел подрасти и достиг в животе стадии рыбы или, чего доброго, уже оставил ее позади… Нет! К дьяволу эти думы! Есть, есть, появилось–таки наконец то, что может изгнать, затмить, придушить мысли о ребенке! Равно как, хотя бы на время, притупить муку творческой немощи.
Киоск, до которого Зяблицев наконец добежал, оказался закрыт на перерыв. Зяблицев потоптался возле будки, выглядывая свежие издания, посмотрел на часы, но в нетерпении не стал ждать пятнадцать минут, оставшиеся до открытия, а, вскочив в трамвай, поехал в центр. Лет шесть или больше того он не раскрывал газет, а приобретал их лишь время от времени — бывало, штук по двадцати враз, — чтобы обворачивать или завешивать ими что–либо из своей художественной продукции, дабы не пылилась и не отвлекала внимания, когда он был занят созданием нового; или застилал газетами пол своего жилища, чтобы не затаптывать, не заляпывать красками и — главное — чтобы не тратить времени на приборку и мытье. Годами он без разбору наступал ногами на фотографии космонавтов, руководителей государства, других политических деятелей — отечественных и зарубежных, — героев труда и звезд спорта. Известия о смерти лидеров партии, как и сообщения об избрании новых, проходили для него незамеченными, и, только сдирая и сгребая с полу эти пришедшие в негодность импровизированные половички для замены их свежими, он, возясь с каким–нибудь прилипшим листом и становясь для этого на колени, пригибаясь вплотную, иногда с изумлением прочитывал, что страной руководит уже другой человек. Зяблицев сносил на помойку целые вороха оттиснутых четко черным по белому новостей о войне одного государства с другим, о переворотах, об установлении или разрыве дипломатических отношений; в мусорный бак уходили, оставшись без внимания, страстные очерки на судебные, нравственные и бытовые темы, самые пламенные дискуссии о сохранении памятников архитектуры и природы вообще, о вышедших в свет книгах, о звездах эстрады. Можно сказать, весь мир со своим скрежетом злободневности и насущности лежал у его ног и невольно попирался им — раньше! А нынче все поменялось местами, и мир, запечатленный на газетном листе, находился как бы в вышине, вне достижимости без приложения специального усилия. И вот Зяблицев ехал на трамвае в центр города специально за газетой, с тем, чтобы приобрести ее и прочесть!..
Железный вагон гудел от обсуждения, все говорили об одном. Слышались самые противоречивые и дерзкие предположения. Одни утверждали, что виновата халатность пьяных механиков, другие, что это просто сила, которую человек открыл, но которой еще не научился управлять, вырвалась из–под контроля и показала, что она такое и каково с нею шутить; третьи стояли на том, что это — несомненная диверсия. Называемое количество жертв прыгало от десятка до трех сотен, прогнозировались еще тысячи; заявлялось, что взрыв был не один, а два или даже три, и это еще не конец; кричали, что эта станция — сплошная показуха к съезду; со ссылками на только что прибывших родственников передавалось, что Киев заражен, а половина населения уже сбежала, что поезда набиты битком, что воду из Днепра, даже после кипячения, пить нельзя, что по всей центральной Украине и в Южной Белоруссии продают водку по старым ценам, в любое время суток и каждый день в неограниченных количествах, что спирт–де выводит радиацию, что улицы Киева пусты от детей и женщин, а шатаются по городу одни пьяные, дорвавшиеся до «родимой» и потерявшие чувство реальности и всякий страх мужики; что взрыв — это ответ самой расейской природы на введение противоалкогольных указов и мер; что больницы все забиты; что люди сдают донорскую кровь, а некоторые — костный мозг, ибо он поражается радиацией в первую очередь; что скоро с заводов и отовсюду станут отправлять в район аварии коммунистов и добровольцев, что туда стягиваются воинские формирования, что с вертолетов без предупреждения расстреливают мародеров, рвущихся, несмотря на смертельную опасность облучения, в оставленные жителями дома, полные добра и особенно золота; что все драгоценности и вообще предметы, которые «щелкают», закапываются в землю, в бетонные мешки; что всю почву в округе будут срезать, переворачивать специальным плугом и прятать под бетонный и свинцовый панцирь; что надоенное молоко заставляют выливать, а всю крупную домашнюю скотину и прочую живность в срочном порядке забивают, и теперь у нас будет много мяса, колбасы и фруктов, о зараженности которых мы никогда не узнаем, — не выбросят же при нашем дефиците столько добра! — и мы все съедим, все проглотим, народ нашего края, во- первых, не устоит перед соблазном изобилия, даже если пройдет слух, что есть нельзя, а во–вторых, Урал вообще всегда за всех отдувается и всех на себе тащит, да и уровень киевской радиации нам не страшен — мы всю жизнь здесь живем с таким уровнем; что это — божья кара неразумному людскому роду, это, как сказано в Апокалипсисе, — звезда Полынь, упавшая на земли и воды, потому что по–украински полынь называется чернобыль…
Зяблицев как бы без цели переходил с одного места в вагоне на другое и слушал, слушал — впитывал. Он не заметил, как проехал нужную остановку, вернее, ту, которую себе наметил, а когда, спохватившись, выскочил из трамвая, то изумился, зачем сделал так, — что могли дать ему официальные сухие сообщения в сравнении с живыми толками и пересудами взбудораженного люда?! Лучше было бы проехать до конечной станции маршрута и послушать еще!
И тем не менее он, словно был каким–то радиоуправляемым роботом, обязанным достичь запрограммированной цели, направился к киоску Союзпечати и приобрел номер «Правды». Из газеты, просмотренной тут же, в сторонке, он узнал о специальной правительственной комиссии по расследованию причин аварии и установлению виновных, о тех экстренных мерах, которые принимаются для ликвидации, насколько возможно, последствий катастрофы, о светиле американской медицины, прибывшем в нашу страну по собственному почину с крайне дорогостоящими лицензионными лекарствами для оказания помощи жертвам взрыва, о донорах, сдавших для потерпевших свою кровь и костный мозг, о руках помощи, протянутых к Чернобылю изо всех уголков страны, и об открытии специального банковского счета, куда будут поступать добровольные пожертвования граждан в поддержку пострадавших и их семей. С усмешкой отметил он то, что правительство, так задержавшее сообщение об аварии, тут же использовало ее как лишний пример в доказательство недопустимости в современной обстановке усиления военной конфронтации и развязывания ядерной войны — «горький урок Чернобыля» должен был послужить лишним грозным предостережением милитаристским кругам Запада и призывом к сплочению всех миролюбивых сил и людей доброй воли.
Особенно же покоробили Зяблицева помещенные где–то в середине, на сгибе газеты — на международной полосе — маленькие, стоящие в ряду других, призванных вроде бы ничем от них не отличаться, заметки о случившихся за последние годы авариях не только на атомных станциях, но и химических и прочих промышленных предприятиях США и Западной Европы. Будто ловко ввернутые и сверстанные сообщеньица эти могли служить оправданием тому, что стряслось на нашей земле, в отечестве, под боком; будто они могли понизить, приглушить и поставить в строй привычных, текущих, сегодняшних явлений то абсолютное, неслыханное и, действительно, ни с чем не соизмеримое, что произошло на Украине.
Наконец, удостоверившись, что больше материалов об аварии в газете нет, Зяблицев свернул ее вдвое, затем вчетверо и не остановился, пока не добился того, что ее можно было полностью упрятать в карман пальто. Покончив с этим, он поднял глаза и посмотрел вокруг. Если бы не слышанные в парикмахерской и трамвае разговоры, если бы не чтение газеты, то ни о чем таком, случившемся, роковом, догадаться было бы невозможно: транспорт двигался исправно, народ вел себя совершенно так же, как прежде, двери кафе были зазывающе распахнуты, из них неторопливо, как такому месту и подобает, выходили поодиночке и парами, от прилавка с газированной водой и мороженым ответвлялись короткие очереди. И тем не менее было ясно, что катастрофа разразилась во всей стране, — это не поддавалось рассудку, сводило с ума!