Джеймс Данливи - Самый сумрачный сезон Сэмюэля С
Сэмюэль С в горячей ванне аж заиндевел. Хозяйка. Или полиция. У которой всегда руки чешутся, если не арестовать, то хоть вызнать, какой ты пастой чистишь зубы. Еще три стука.
Нет, это не венцы — те, если не ответишь, начинают расспрашивать соседей, а услышат достаточно, уйдут, всем довольные. Еще три стука. Полиция. Накрыли, когда я в самом уязвимом виде. Мол, денежки давай за дерзостный дебош. Плакали дотации из Амстердама, до последнего доллара.
— Эй, есть там кто, приве-ет.
Чтобы сохранять хладнокровие, в ванне слишком жарко. Потому что это голос Абигейль. Только нужна ли снова эта лишняя боль, какой смысл. Отвергнув вас, они чувствуют вину и приходят рассказать о ней подробно.
— Эй, я знаю, что вы здесь. У вас свет горит. Приве-ет. Это я, Абигейль.
Сэмюэль С вздымает тело из ванны и шествует по коридору, роняя капли. Задрапировался выложенными на кресле простыней и полотенцем и направился к входной двери, чтобы не было этих криков, проникавших сквозь тонкие картонные стенки.
— Что вам надо.
— Надо поговорить.
— Не могу, я раздет.
— Просто хочу вам кое-что сказать.
— Что вы хотите сказать.
— Еще не знаю. Но надо поговорить.
— Ну вот, опять двадцать пять. Не будем же мы снова. Посрамлен. Хватит. С меня довольно.
— Вот еще глупости. Почему не посмотреть правде в глаза.
— Какой еще правде.
— Я хотела бы узнать вас получше.
— А мне-то хоть одна причина есть — узнавать вас.
— Могли бы пристроить голову ко мне на плечико.
Краем простыни Сэмюэль С отер со лба испарину. Да, чтобы их понять, надо с бомбейскими дантистами в торосах Шпицбергена полгода совещаться. А в Вене изволь управиться секунд за двадцать.
— Сколько вам лет.
— Достаточно.
— Я старше вас почти вдвое.
— Нечего тогда вести себя как ребенок. Откройте. Будем друзьями.
— Это самые скользкие отношения, какие только бывают.
— Что с вами. Вы что, трус.
— Да, а вы кто.
— Я еврейка. На три четверти.
— А я антисемит. На четыре.
— Отлично. Вот я и избавлю вас от вашего предубеждения.
Сэмюэль С отворяет засовы, придерживая край простыни зубами. Его первая гостья. Вся в коричневом, вышитая шелковая блузка и кожаная юбочка. На плече большая переметная сума, чтобы не сказать седельный вьюк. Ноги в низких замшевых сапожках, замерших на пороге душной темной гостиной.
— Ну ничего себе. — Она даже присвистнула.
— Вы хотели зайти.
— Я, конечно, читала, что в Европе бедновато, но это совсем уж. А что ковер-то хлюпает. И видок у вас какой-то замогильный.
— Не нравится — дверь вон там.
— Ой-ой, какие мы обидчивые.
— Як себе никого не зову, а если кто приходит, то я за впечатление не в ответе.
— Ишь хитрый какой. Настоящий демагог.
— Я уже сказал, дверь вон там.
— Желание повернуться и уйти у меня есть. Но я не делаю этого. И только потому, что комнаты грязнее не видала в жизни. Капитально загажено. Надо срочно принять меры. Зачем у вас все лампы горят. А шторы белый свет застят. Времени три часа дня.
— Для меня это полночь.
— Можно мне сесть.
— Садитесь.
Сэмюэль С прошлепал в ванную. Холодной водой плеснул на голову и, продравшись гребнем через спутанные волосы, изобразил на левом склоне черепа неровный пробор. Неужто снова стезя свернула. На сей раз, казалось бы, в оазис. Стоит себе, семитская смоковница, сулит исламские сласти, а сунешься — песок да сушь да собачья чушь. Плюс ко всему хозяйка развела в подвале улиток, в стеклянном ящике, и они громко хрумкают виноградными листьями. Графиня про нее сказала, что, когда темно, она немного странная и вообще замучила своими эскарго [10], но утром вроде ничего, вроде опять в норме.
Вздернув подбородок и расправив плечи, Сэмюэль С выступил из ванной, солнечно лучась глазами. Белый крахмальный воротничок, рубашка в синюю полоску. Абигейль — нога на ногу. Листает его самоучитель банковского дела. Поднимает взгляд, глаза карие, губы сиренью отсвечивают.
— Прошу прощения, что наговорила на Каленберге. Встретила тут кое-кого из ваших знакомых, они сказали, что вы лечитесь. Знала бы, не говорила так.
— Все говорят то, что хочется. И всегда искренне. А делают всегда наоборот.
— Черт, как неловко. Не знаю, что и сказать. Может, окно откроем.
— Окна заклеены.
— Как-то я к этим европейским запахам не привыкла.
— Этот воздух здесь уже четыре месяца, менять его не вижу причины. От свежего воздуха меня мутит.
— Вам нравится такая первобытная жизнь.
— Нет.
— Тогда почему.
— Потому что иначе жить у меня нет денег, а убирать некому.
— Прибрались бы сами.
— Нет настроения.
— Что ж, извините, не настаиваю.
Сэмюэль С замер по стойке смирно. Возле стола, заваленного кипами бумаг. Втянуть, вобрать в себя все щупальца, все усики, все рожки и ложноножки жизни, все свои сны, стремления и сомнительные сделки. Чтобы какой-нибудь злой чечен ятаганом походя не отчекрыжил. В конце концов жив покуда, и то ладно. Тихо, тихо ползи, чуть что — рожки в домик. Цветочек сразу не лапай: небось в высоковольтный кабель впаян, шандарахнет так, что клочья полетят. По закоулочкам.
Протягиваю щупальце:
— Ну и зачем вы пришли.
— Переспать с вами.
Пришлось перенацелить кровоток опять к пяткам, от которых тот вновь упруго отразился. В четверть четвертого вечера. Плюнет — поцелует, неужто не надует. Маргинальная фата-моргана. Где собственно фата — награда на мой намаянный монумент.
— Что вы несете. В смысле, нельзя же так.
— И очень даже можно. Сэм.
— Сейчас, секундочку, только присяду. Необходимо все взвесить.
— А я, если не возражаете, встану.
— Вставайте, вставайте; сейчас, место вам тут расчищу.
— Да ладно. Уже стою ведь.
— Нет-нет, секундочку, тут мало места. Отодвиньте кресло.
— Да нет же, все нормально.
— Полотенце надо убрать, простыню вот.
— Да не беспокойтесь вы.
— Да ну, какое беспокойство.
Созрело зрелище: Сэмюэль С, пляшущий на мокрых пятках. Тогда как в прежние годы пытался женщин попирать пятой. Стоило тем побывать под другими частями его тела. Теперь найти непринужденный тон и полностью раскрыться. Повеяло студенческим прошлым, когда оттачивалась тактика: я белый, я пушистый, у меня и подштанники благоуханные, что твоя елка под Рождество.
— Можно я буду звать вас Сэмми.
— Как вам угодно.
— Я слышала, Сэмми, вы хотели с девушкой м-м-м… оттоптаться.
— Я, знаете ли, предпочел бы временно куда-нибудь в сторонку оттоптаться от этой темы.
— Ха. Такой разговор мне нравится. Хотите, возьму предложение назад.
— Не надо.
— Не хватало только, чтобы мне еще раз предлагать пришлось.
Абигейль стоит, живот втянут, грудь торчком. У локтя пульсирует маленький загорелый мускул. Сэмми С глубже утопает в кресле. Поднимает руку ко лбу, источающему влагу. В этой комнате, цвета морской волны. Где сразу после поражения в войне жил глазной техник. Который сидел за верстаком у окна и споро трудился день за днем, выдувая аккуратные стеклянные шарики, а клиент сидел рядом и отблескивал в свете дня уцелевшим глазом, пока мастер наносит кисточкой последние штрихи, подгоняя мертвое к живому. Хозяйка сказала, что ее глаз тоже он делал.
— Скажите что-нибудь, Сэмми.
— Как насчет пирога. Зачерствел, правда, но хоть без плесени. Я весь в холодном поту.
— Какое чистосердечие.
— Чистосердечие смягчает участь.
— Тогда, Сэмми, я сяду. Видимо, придется ждать, пока ваша участь смягчится. А еще хотите, чтобы вас не пинали в аденоиды. Когда же вы наконец поумнеете. Вам же лучше будет.
— Да как-то я и так справляюсь.
— Ага, когда уверены, что противник слабый.
— А, вот вы как.
— Извините, не хотела этого говорить.
— Вот я пять лет и сижу здесь. Не научусь никак. Разумно реагировать на подобные выпады.
— Господи, пять лет.
— Не исключено, что понадобится еще столько же.
— О, вы в состоянии это себе позволить.
— Не в состоянии. Я банкрот. Живу на подачки богатых друзей, которым слишком больно отказать мне.
Молчание. Ее карие глаза и мои голубые. Изящные костяшки под кожей руки, берущей остаток пирога, купленного в момент слабости и грусти и съеденного со свежей венской водицей.
— Сэмми, где-то вы даже честный. Даже вот… насчет черствого пирога. Наверно, мне надо тоже так. В общем, я за тем и в Европу поехала, за опытом. Ну и сразу. Началось прямо в Гавре. Короче, мы только час как с парохода, поймали грузовик, и тут же французский водила попытался нас оприходовать. Мол, так мы больше о Европе узнаем. Я сказала, что у него изо рта пахнет. Тогда он потребовал миньет. Мне-то что, а Кэтрин влепила ему пощечину — он и не думал, что мы так по-французски рюхаем. Тогда он нас вышвырнул. По-моему, европейцы грязные болваны. И вы объевропеились. Это неправильно.