Виктор Андреев - Страдания юного Зингера. Рассказы разных десятилетий
Я снова закрыл глаза.
Страус может зарыть голову в песок и думать, что окружающего мира уже не существует.
Наверное, стоит иной раз пожалеть о том, что ты — не страус… Черный мальчуган снова пришел ко мне — в глубину моих глаз, крепко закрытых, — я снова испугался, что он заплачет (что я с ним буду делать?), но он снова неожиданно засмеялся и кособоко побежал от меня…
— …Вот, например, вода для тебя — однородна. Вода и вода. Ты и представить себе не можешь, что в ней — миллиарды живых существ. Вот смотри сюда. Это так интересно!
— Да они прям-таки весь микроскоп обсели! Ты гляди-ко, чего природа только не напридумает! Каких только организмов не родит! Нюжли и впрямь все живое? И разумом наделено? То есть свободой — так как всем, и тебе, наверное тоже, известно: разум свободен, он созерцает… И каждая тварь право на жизнь имеет? А вот еще есть река Гераклита. Тоже, надо признаться, нечто весьма любопытное…
— Да ну тебя! И тебя, и твоего Гераклита! Ты, недобор хромосом, ты… ты… а я-то вот… ты только и знаешь, что насмехаться. Мог бы хоть вид сделать, что тебе тоже интересно. Ведь видишь, что человек расстраивается…
Сделаем вид, что интересно.
Но — кого интересует: где я был, что я видел, что понял, и что я за человек?
А я — тоже все-таки живое существо… Но, простите, и что — с того?
Значу ли я хоть что-либо под этим благословенным небом Вселенной, в этом лучшем из миров?!
Кто же это сказал: «Если я — только я, то зачем я? А если я — не я, то кто за меня?» Вспомнилось почему-то и гвоздем застряло в мозгу… Кто же сказал? Кто-то из древних и, вероятно, не очень глупых? Никак не вспомню… Ну да и ладно, бог с ним. Ответа ведь он все равно не нашел. Имя его забылось, забудем и вопросы его.
Впрочем, философствовать на отвлеченные темы — слуга покорный. И так дел — по горло.
А гвоздь не нужен ни в голове, ни в ботинке…
Я тащился верст десять из одной деревни в другую. У моего путешествия не было цели: я шел просто так. В поисках?.. Утраченного времени? Самого себя?
Просто: шел себе и шел.
А настроение было — препротивное. Просто «душувыдирающее» настроение. Сеял мелкий дождичек. И я даже рад был, что сейчас я — совсем один.
И жалел только об одном: о том, что у меня нет лишней обуви. А водку я вообще лишней бы не назвал…
Где-то на полпути — на моем полпути — дождик кончился. У первых изб деревни какая-то девочка сосредоточенно смотрела на ручьи, бегущие по дороге.
Когда я поравнялся с ней, девочка подняла голову и сказала:
— А у нас вчера мужик повесился.
— Что так?
Девочка равнодушно пожала плечами:
— Да так… Скучно стало. Или опился. В общем, дурной, хоть и взрослый…
Измученное зноем небо тропической Африки висело надо мной. Солнце — начищенное до белого блеска ружейное дуло — смотрело в упор. Но вода в ручье — вот неожиданность! — была прохладной. Я опустил руки в воду и закрыл глаза.
Ладони сделались невесомыми. Они уже словно бы не принадлежали моему усталому телу. Поплыли по воде ручья, подобно лодочкам… Русская девочка на раскисшей после дождя дороге… Маленький африканец, возможно, впервые в жизни увидевший белого человека…
Вода текла, словно время. Она успокаивала, давала прохладу, отдых…
Ну что же, теперь можно ехать дальше.
Пасмурное утро. Только что кончился дождь. Но похоже: он вот-вот зарядит снова. На целый день.
Грудной глубокий голос поет:
О чем, дева, плачешь?О чем, дева, плачешь?О чем, дева, плачешь?О чем слезы льешь?
Женский голос жалуется, тоскует, стонет. Но испуганно замолкает — его перебивает мужской:
— Ну, завела, паскуда! И так на душе тошно, а тут еще ты завыла… Лучше сгоняла бы в магазин… Да побыстрее! Ну, кому сказано!
Мне хочется победить время.
Но чем дольше оно идет, тем большую власть забирает надо мной…
Почему нельзя навсегда остаться в детстве? — когда все в мире так ново и мы все — бессмертны.
Все повторяется изо дня в день, из года в год. И ничего нового в подлунном мире взрослому человеку ожидать не приходится. Все известно давным-давно.
Время течет, словно вода… И само сравнение это появилось так давно! Может быть, тогда, когда только-только появились время и вода. А потом и мы, люди.
Природе, вероятно, почему-то нужно было, чтобы появились мы, ее дети, ее пасынки. Но почему, зачем? Осознаёт ли это она сама? А мы поймем ли когда-нибудь? Или прежде чем понять, мы уничтожим и себя, и ее? Ах, мать-природа, мать…
Музыка оглушала. Она звучала столь громко, что, когда я взял в руки банку с апельсиновым соком, почувствовал: тонкая жесть вибрирует под пальцами. Сначала я даже и не понял: отчего это… А музыка еще только набирала силу.
О, простые, как смена времен года, африканские песни!
И — среди прочих — была в этот раз такая: человеку от самого рождения суждено страдать. Но если он сможет победить свои страдания, он станет только сильнее. Сильнее всех. И главное — сильнее самого себя.
Кажется, круг замыкается. Он сужается, сужается и падает — не нимбом — обручем падает на голову. Сжимает ее, тяжелую от музыки и зноя. Больно? А ты — терпи…
Там, за стенами институтского здания, в темноте тропической ночи полыхают — невыносимо красные для европейского глаза — цветы дерева фламбуайян. Целые аллеи объяты пламенем цветов!
Это — весна.
В России, наверное, первые грозы. Не страшные. Ласковые. Как у Тютчева.
Фламбуайян! Или королевская пациана. Или еще по-иному: смерть европейца.
Зной почти нестерпим. Но скоро — скоро?! — кончится время засухи, начнутся проливные дожди. Тропическая гроза — это, без преувеличения, целое театральное действо! Зрители уже пришли. Где артисты? Где режиссер? Поднимите занавес! Пора разыгрывать новый спектакль.
Нет, еще не пора. Слишком спешишь.
Или само время перестало существовать?
Огонь пылает в ночи — она объята пламенем только что распустившихся цветов.
Зной, тьма, огонь, музыка!
Кажется: золотым ореолом окружены тамтамы.
Фламбуайян цветет — словно танцует. Музыка оглушает — подобно зною.
Дерево охвачено пламенем музыки и цветов. Торжествующий танец природы.
Раскаленный обруч сжимает голову.
Я не отдам тебе свою голову, Саломея…
Черная Герцогиня
Я не могу сказать точно, когда она в первый раз появилась на площадке нашей лестницы. Но когда, однажды утром, впервые увидел два огромных, страстно-зеленых глаза, глядящих на меня из угла лестничной площадки, я нисколько не удивился новой жилице и подумал: ее присутствие я постоянно ощущал и прежде. Я подчинился ее хозяйской воле: вернулся в комнату за банкой молока.
Спустя минуту с банкой в руках я пошел к ней, но кошка, напряженно следившая за мной, угрожающе зашипела. Я не стал с ней спорить и налил молока в сторонке. Но кошка явно не доверяла мне. Тогда я отошел к своей двери.
Прошло несколько минут. Кошка принюхивалась, но выйти к молоку не решалась. Я отвернулся, сделал вид, что она меня нисколько не интересует. Когда снова повернул голову в ее сторону, увидел: кошка жадно и настороженно вылизывает молочную лужицу.
Почти вся, кроме сапожек на лапках, она была черна — как смоль. Как тропическая ночь. Морда ее была чудовищно худой. К узкой спине словно каким-то озорником пришит непомерно большой, тяжелый живот. Из короткой шерсти торчали тугие, ярко-розовые сосцы.
Кто-то из соседей назвал ее Черной Герцогиней; мы все так и стали ее называть. Кошка, правда, не признавала своего нового — русского — имени. Но было ли у нее вообще какое-либо «человеческое» имя?
Бездомная, знавшая только жестокость местных мальчишек, Черная Герцогиня не доверяла людям — разницы в возрасте и в цвете кожи для нее не существовало: любое человеческое существо способно причинить боль.
Она была вечно голодна, но никогда не просила есть. Я выкладывал ей мясо в баночку — она с ненавистью смотрела на мои руки: «Ты пользуешься тем, что я слаба. Я вынуждена брать твою еду. Но не себя я кормлю, знай это!»
Ела она всегда с жадностью, но вместе с тем как бы и не теряя достоинства, — ела так, словно оказывала вам этим великую честь. Доедала все дочиста и тотчас уходила к себе в угол. Все время она боялась, что ее ударят. Боялась не за себя.
На третий день Черная Герцогиня окотилась. Четыре круглых комочка барахтались у ее черного живота с набухшими сосцами. Я принес тряпку — хотел постелить ее под кошку. Герцогиня не поднялась с пола, но заурчала глухо и ненавидяще. В глазах ее полыхала жгучая злоба. Мизантропка проклятая! Не рискнув подойти близко, я бросил тряпку на лестничной площадке и тотчас ушел. Когда возвращался домой, увидел: котята лежат на мягком.