Арнольд Цвейг - Радуга
— Как красиво!
Шоссе, почти прямое, делало здесь поворот. Деревня, дремавшая под снегом, осталась позади. Перед ними было лишь несколько последних захудалых домишек, за которыми начинался подъем в горы, холодная белая тропа, голубоватая лента на золотой белизне, голубые тени за каждой неровностью и огненно-синее небо, раскинувшееся в вышине. Но не только поэтому остановилась Ева Марер, сияя от счастья. Восторг ее вызвал один домик, такой же захудалый, как остальные, но хозяин его развесил на длинных шестах весь свой урожай кукурузы; он так тесно расположил тяжелые, густо-желтые связки, что они закрыли всю южную стену дома, оставив лишь узкие просветы для окон. И вот там, где солнце освещало все это богатство, бедный домик казался вылитым из чистого золота с разбросанными по нем рубинами кукурузы… Бело-золотая снежная пелена, синее небо, воздух — хоть пей его, как ледяное вино, — пожалуй, и вправду стоило остановиться. Ах, человек на этой доброй земле, думала она почти с религиозным благоговением, он бессмертен в ее плодах, они приобщают его к красоте и только напоследок питают его… О земля, добрая, большая богиня в своем зимнем одиночестве, окруженная холодом Вселенной!
— Хорошо! — охотно согласился юноша. — Но теперь я знаю, кто вы, вы — художница.
— Думаете? Ах, да, ведь вы психолог. А почему именно художница?
— Кто же еще? Музыкантша? Ни в коем случае, в вас нет ни неряшливости, ни экстравагантности. Студентка? В студентках всегда заранее чувствуется учительница, их нельзя не узнать сразу же. Вы непринужденны, свободны, они такими не бывают.
— Так. Значит, биография моя готова. Только возраста вы не определили.
Он даже не уловил ее дружелюбной иронии. Меряя ее испытующим взглядом, он с увлечением продолжал:
— Вам столько же лет, сколько мне, — двадцать два. Правильно? Видите! Правда, вам столько не дашь, но я чутьем угадываю… Я не ошибся?
— Вы большой знаток женщин. Но теперь, Магнус, разговоры окончены, начинается подъем.
Она пошла вперед. Карл Магнус густо покраснел. От счастья — определил он. Она назвала его просто Магнус. После этого можно в полном молчании и вне себя от восторга хоть штурмовать гору…
Дорога круто поднималась вверх, очень скользкая в тех местах, где снег за вчерашний солнечный день подтаял, а мороз сковал лужицы льдом, маленькими ледяными плитками, прозрачными, в прожилках. Тем не менее путники шли уверенно, но осторожно. Шипы на ее горных башмаках вгрызались в гладкий лед, через мгновение отрывались, упор передавался острию палки, шипы делали огромный прыжок и снова вгрызались в лед. Так, шаг за шагом, все дальше, все выше… Магнус, слегка согнувшись, взбирался след в след за девушкой и смотрел, как крепко и твердо она ставит ноги; по-видимому, она привыкла к горным прогулкам. Он с удовольствием наблюдал, как ритмично раскачиваются ее бедра, ее плечи под мягким свитером, залитым солнцем, светившим им в спины… Так шли они, молча, наслаждаясь началом восхождения. Тропа вела вперед, ввысь, в тишину, в красоту. Справа и слева расстилалась снежная пелена, ослепительная под солнцем, роскошная и нетронутая. Под ногами пел снег, растоптанный, но не побежденный. Зернистый, сухой, не мягкий, не тающий. Небольшой уступ преградил им подъем, они на мгновение остановились, оперлись на свои палки и, по-прежнему не проронив ни слова, еще раз оглянулись на долину, на вокзал, на две сверкающие ниточки рельс, немые отсюда, сверху. Раньше чем двинуться дальше, Ева спросила своего спутника, знает ли он дорогу к Ахен-Зе?
— Да, — сказал он, — вот карта. Заблудиться нельзя. — Он сказал это как-то легко и уверенно, и они вновь зашагали.
Добравшись до седловины, они неожиданно очутились в лесу. Подъем стал более отлогим. Глубоко проваливаясь в снег, можно было ступать рядом. Но они не разговаривали. Лоб Магнуса прорезала вертикальная складка, точно юноша о чем-то напряженно размышлял. И он действительно размышлял: о себе и о шедшей рядом девушке. Он, несомненно, чувствовал, насколько она сильнее, ближе к природе, проще, непринужденнее, зато сила его интеллекта, надеялся этот наивный чудак, сила его духовной культуры достаточно велика, чтобы не чувствовать себя обойденным судьбой. Он сказал про себя «судьба», как раньше говорили «бог», — очень благоговейно; он и думал «бог», но думал безотчетно, как ребенок. И он предпочел бы откусить себе язык, чем произнести это слово. Так, размышляя, взбирался он все выше.
А Ева Марер шла, широко раскрыв глаза и душу, но не в нее она заглядывала, она смотрела на светлый мир, растроганная и восхищенная жизнью вокруг себя, пихтами, елями и соснами, они стояли, точно в задумчивости, девственные, темно-зеленые. Казалось, деревья скрывают, что им приходится вести борьбу ежедневно, еженощно — с камнем, с ветром, с морозом; свои снежные и пушистые драгоценные лебяжьи шубы они носили гордо, словно аристократические дамы. А вокруг них… Нежные тени влекли к себе глаз, в зимнем лесу происходила таинственная игра красок, и восторженное изумление взволновало душу Евы: верхушки сосен были залиты червонным золотом, а у земли в стволах их словно отражалась сирень. Там и тут попадались кусты со светло-зелеными листиками, пронизанными солнцем… И это теперь, зимой! Нежные ветки барбариса, усеянные светящимися алыми ягодами, словно колос овса — зернами, изогнулись изящными дугами, а под ними стелился коричневый, чуть подернутый зеленью ковер из опавших сосновных игл.
До чего же все это красиво! И тишина! Только из чащи леса доносился звенящий, как тонкие серебряные струны, щебет мелких пташек: синички, невидимые, порхали, то чирикая, то умолкая. Перед путниками открылась свежевырубленная просека, и вдруг раздался громкий, встревоженный стук дятла по дереву… И опять — тишина, глубокая, необъятная!.. Одно лишь растроганное сердце не разделяло этого покоя и потому с такой силой на него откликалось. И все же: как ровно течет в жилах кровь. Ни следа от бурного, праздничного ее кипения в дни масленичных карнавалов с их вихрем удовольствий и радостным предчувствием новой жизни, жизни с Гансом. Как тихий сад, будет вспоминать она последние три дня своего девичества. Она это знала. Она правильно поступила, не взяв с собой Ганса, несмотря на его гневные просьбы. Прежде чем навсегда отдаться ему, ей хотелось еще раз полностью принадлежать себе, еще раз безраздельно пожить своей жизнью, точно в просторных залах, где не натыкаешься ни на какие углы, где ничего тебя не стесняет, никто с тобой не заговаривает, никто не нарушает твоего покоя. Пусть Ганс проведет вторник на масленице как ему вздумается, ее это не волнует, она уверена, что мысленно он всегда с ней. Три дня пусть оба, и он и она, поживут раздельно, каждый сам по себе, а в среду, на первой неделе поста, они радостно соединят свои жизни. Она с особой ясностью и без всякой горечи оглядывает сейчас свое прошлое и так же прямо и честно смотрит в глаза будущему… Студент и студентка связывают себя узами брака. Хорошо, что Гансхен послушал ее. Она любит его, сильнейшего из них двоих, склоняется перед ним. Она уверена в нем. Откуда же взялась вдруг тоска, горячее желание, чтобы он, он, а не юный Магнус шел рядом? Теперь ей казалось, что, проведи она эти три дня в полном одиночестве, которое и было предлогом и целью ее поездки, она чувствовала бы себя прекрасно. Все же она, вероятно, не выдержала бы. Поэтому она рада встрече с этим парнем, она благодарна ему, этому серьезному мальчугану, возомнившему себя мыслителем. В ней проснулся материнский инстинкт, матриархальное начало, как говорил, подтрунивая, Ганс, стремление пригреть под своим крылышком маленького мальчика. Какой укоризненный взгляд бросил бы на нее Магнус, если бы подозревал, о чем она думает… Ева была довольна, что он молчит. Кто знает, какие проблемы сейчас решает Магнус, этот юноша с умным лицом, с глубокой вертикальной складкой на лбу. По сути дела грустно: всего двадцать два года, а он, так и не созрев, словно уже увял. Ей стало жаль его, и, пока они шли и молчали, в них росло чувство товарищества, чувство общности, что-то теплое, надежное, отчего светлый день казался еще светлее. Они дошли до перекрестка. Это послужило предлогом для разговора — сначала чисто делового. Направо поднималась крутая тропа, терявшаяся вскоре в лесу, на ней виднелись редкие следы человеческих ног. А прямо, параллельно миниатюрным рельсам узкоколейки, вдруг оказавшейся перед путниками, шла все та же протоптанная дорога, и Магнус, не сверившись, к сожалению, с картой, выбрал ее, как наиболее удобную. Широкая и прямая, без трудных подъемов, она позволяла разговаривать. Оба оживились, обоим было хорошо оттого, что светило солнце и что они были вместе.
Она начала расспрашивать о его жизни, о его друзьях, и он отвечал застенчиво, почти против воли, но счастливый ее участием к нему. Из его многословных, расплывчатых ответов она представила себе его жизнь, чисто интеллектуальную, лишенную обычных радостей, без молодости и без свершений, а главное — без любви. Он и не знал, что может быть иначе. Он вовсе не чувствовал себя обойденным. Друзья, близкие ему по духу, книги, много говорившие его уму и сердцу, — вот что он называл своими самыми большими радостями, а музыка, оперы Рихарда Вагнера, которые он слушал в Мюнхене, приносит ему море счастья. Живопись не вызывает в нем особых эмоций — о, он знает себя, он регистрирует все четко и ясно.