Филипп Клодель - Чем пахнет жизнь
Солнцезащитный крем
Crème solaire
Моя мама боится солнца, для нее оно словно лютый враг, всегда готовый напасть. И я воспитан в этом постоянном страхе: ведь если, перегревшись, окунуться в холодную воду, можно и умереть! Боимся мы и ожогов, которые могут навсегда погубить кожу. Мне приходится дожидаться четырех – половины пятого, чтобы отправиться в бассейн, где уже собрались все мои друзья. На самом деле это просто купальня с проточной водой, не очень-то, по правде сказать, проточной, а мутно-коричневой – вода эта, ни больше ни меньше, из Мерта[7]. Несколько десятилетий назад на одном из его рукавов, выше Плотины, поставили бетонные стены, выгородив водоемы. На берегу – ряд кабинок, в которых можно переодеться. Есть касса, где покупают билеты, есть инструкторы по плаванию и, кажется – но я не уверен – даже буфет. Все это в тени высоких деревьев, тополей и ясеней, чьи верхушки, шелестя, поглаживают небо. Я сучу ногами от нетерпения: уже поздно. Мама заставила меня спать после обеда, это было невыносимо, и я, разумеется, не сомкнул глаз. За окном середина июля, стрекочут кузнечики и сверчки, нет конца каникулам. Я уже надел плавки, которые мама натягивает мне до пупка – они подчеркивают мою худобу. Сунул ноги в пластиковые сандалеты. Мама выдавливает в ладонь из оранжевого баллончика большую белую жемчужину, консистенцией напоминающую пену для бритья. Давит жемчужину о мою кожу. Мягкое прикосновение. Мама размазывает крем, вдруг ставший невидимым, словно чудом растворившийся, по всему моему телу. Я читаю надпись на баллончике: Ambre solaire. Похоже на название стихотворения, вроде тех, что я учу в школе каждую неделю, их написали Эмиль Верхарн, Морис Фомбер, Жозе-Мария де Эредиа, Поль-Жан Туле. Я закрываю глаза. Вдыхаю. Крем, жирноватый, с легким мускусным душком, пахнет турецким гинекеем. Как продолжение дневной жары, тепло близости, ласкающей руки. Много позже я открою купальщиц старика Энгра. Этот запах я отдам им. Наконец-то я готов. Вскакиваю на велосипед. Качу во весь опор. Ветер обнюхивает меня. Мне 10 лет. Жизнь – чудесный подарок.
Двухтактная смесь
Deux temps
Юность ведь бывает и всего лишь порой шума и дыма, вовсе необязательно – ярости[8]. В начале 70-х главное – погромче тарахтеть, чтобы все слышали. Мотоциклы, серые или голубые, с отполированными карбюраторами и свинченными глушителями, накачанные подручными средствами, рожки руля сведены так близко, что их почти можно удержать в одной руке, отчего каждый вираж опасен. Двухместное седло, лисий хвост над задним крылом, зеркальце в затейливом держателе. Низкий упор, чтобы зверь вставал на дыбы, как «Харлей». Тела сверху сливаются с формами «Gitane Testi», «Flandria», «Malaguti», миниатюрных гоночных снарядов, чей литраж не превышает 50 кубиков, а баки наполняются двухтактной смесью, бензином пополам с маслом, дважды щедрой субстанцией, которая при сгорании пахнет перегретым фритюром. Все любят танцы, вернее, танцульки – оркестры в блестках и бачках наяривают субботними вечерами в постройке скорой сборки, путешествующей по городкам и деревням, хиты французских полубогов рок-н-ролла и чудные попурри на тему «Друпи» и Майка Бранта, под которые становятся податливее и сердца девушек, и их руки. Vado via. Laisse-moi t’aimer. Qui saura?[9] Мы только смотрим издалека, мы ведь еще не вышли из возраста молочных зубов. Танцы, танцы перед нашими глазами, и уже круг мотоциклов, над которыми поработали местные умельцы, распространяет вокруг клубы дыма и грохот. Двадцатилетние парни носят длинные волосы, стрижки под Rubettes или, в лучшем случае, под Боуи времен Зигги Стардаста и Кейта Ричардса в «Изгнании на Мейн-стрит». Короткие кожаные куртки, тонкие свитера в обтяг до пупа, широченные брюки на ремне с большой пряжкой, бордовые ботинки с круглыми носами на высоких каблуках. Мольеровские шузы, как они говорят. Девушки в мини-юбках или узеньких брючках садятся на мотоциклы, и нам видны их ляжки. Они в сапогах, в атласных блузках с воротниками лопаточкой, веки у них зеленые, ресницы тяжелы от туши. Они курят «Fine-120» или длинные «Royal» с ментолом, а их дружки – «Голуаз». Наутро мы узнаем из газет о стычках соперничающих групп с применением ножей, а то и топоров или велосипедных цепей, возле танцплощадки или даже внутри. Мы ошиваемся вокруг, высматривая на земле следы крови. Но только вдыхаем почти выветрившийся запашок пива, мочи и рвоты. Летними вечерами так и носятся по дороге Соммервилле мимо нашего дома эти мотоциклы, с пронзительным треском и густым дымом, с глупым вызовом – сколько их уже расплющилось о ствол невозмутимого платана или под колесами грузовика… Я чую в горячих запахах этих нервных моторов дух взрослой жизни – так пытаешься по трепету рассвета предощутить, каким будет день. Мне и самому не терпится оседлать такой мотоцикл, почувствовать его гаражный смрад и ветер в волосах. Домбаль и сегодня еще хранит эту традицию ревущих малюток, распространяющих на виражах, в которые они входят круто, касаясь коленом земли, как на Гран-при, синий дым горелого масла. Мотороллеры сыновей сменили моцики отцов, получивших в наследство от той славной поры и потасовок лишь несколько ножевых шрамов, татуировку – глаза лани под скулой, три недостающих зуба, серебряную цепочку да понтовые сапоги. Живот, когда-то голый и плоский, выпирает из-под тренировочного костюма. Они стригут траву косилкой на квадратике лужайки за своим коттеджем. Порой наклоняются покопаться в моторе, который тарахтит и жрет слишком много топлива, потом разжигают паяльной лампой барбекю и жарят размороженные сосиски, запивая их бутылкой-другой пива, купленного в магазине оптовых цен. Толстуха-жена присаживается рядом на скамейку. В таком же, как правило, тренировочном костюме. Когда-то она была похожа на Жоэль, красавицу-певицу из группы «Однажды», умершую в 27 лет. Танцулек нет давным-давно, но они все еще слушают Джонни Холлидея. Бывает, в воскресенье, придя на местную распродажу старья – надо же куда-то ходить! – они вдруг наткнутся на Gitane Testi, примостившийся на тротуаре между двух ящиков со старыми пластинками и военными куртками. Остановившись, они смотрят на него. Он, оказывается, совсем маленький. А казался им таким большим. Как жизнь.
Общий душ
Douches collectives
Мои воспоминания о футболе связаны с грязью и холодом. Замызганные. Неприятные. Долгие тренировки по средам, под угольным небом, неотвязными дождями, в грохоте и копоти поездов, проходящих недалеко от стадиона, красно-бежевых дизелей, окутанных дымом, и рявканье нашего тренера, маленького, приземистого, как фокстерьер, мечтающего вырастить из нас Гердов Мюллеров, Паулей Брайтнеров, Йоханов Круиффов, Домиников Батенэ. Матчи проходят по субботам, но я в них не участвую. Я сижу на скамейке, бессменный, так сказать, запасной, всегда готовый тигром ринуться на поле, и верю лжи тренера, который говорит: «Клодель, я держу тебя в резерве, ты мой последний козырь!» Мои товарищи бегают, кричат, надеются, бьют по мячу, забивают голы, обнимаются. А я за чертой. Всеми забытый. Ненужный. Последний козырь никогда не в игре. Меня лишают праздника. Я убираю в сумку девственно чистую форму. Маме не придется ее стирать. Хоть ей повезло. Я утешаюсь, коллекционируя этикетки от «Панини» с портретами наших кумиров. Они самоклеящиеся и пахнут пластмассой. Два сезона я не пропускаю ни одной тренировки. Выкладываюсь на все сто. Выполняю все указания. Я хочу блеснуть, чтобы тренер меня заметил, чтобы и мое имя появилось в списке команды, который вывешивают в витрине кафе «Глобус» в пятницу вечером перед субботним матчем. Иногда тренер удостаивает меня фразы: «Опять удивил, Клодель!», которую я принимаю за похвалу, хотя на самом деле он высмеивает мою никчемность: я в очередной раз ухитрился забить в свои ворота. Октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль, март: поле становится топким, мы еле толкаем по нему мяч, точно каторжники свои тачки с камнями. В конце тренировки мы походим на варварских богов, все мокрые и в земле. Раздевалка не отапливается. Бутсы гулко стучат по полу. Мы снимаем форму, тяжелую, коричневую от грязи. Дыхание вырывается изо рта облачками пара. Пахнет животным жиром, камфарой, ментолом, арникой и полынью. Это «Бобровый бальзам», мы все им пользуемся, чтобы разогреть мышцы ног перед тренировкой. Мы не слышим друг друга. Крик, смех, толкотня, веселая ругань, беззлобные стычки, галдеж и пердеж, шуточки. Все нагишом. Направляемся в душевую, прикрывая двумя руками едва наметившийся член, смешную тощую улиточку – робкую, голую, стыдную. А другие, например младший Вуари, очень гордый собой, уже демонстрируют причиндал, как у больших, длиной с банан, волосатый, дерзкий и самодовольный, берут его в руку, всем показывают, крутят. Из ржавых душей бьет кипяток. Стены бетонные, пол цементный. Нас не видно в клубах пара, как в хаммаме. У всех одно и то же мыло – «Пальмолив». Пена стекает под ноги. Вдруг становится жарко, но, несмотря на запахи чистоты, всегда остается душок, истинный знак этого места, приглушенный запах сырого холода и мокрой плитки, старой постройки, давно не знавшей ремонта, стыков, разъеденных плесенью, и сладковатой испарины. Я прячу, как могу, свою маленькую пипиську. Намыливаюсь, мечтая о следующей субботе. Тренер выпускает меня на поле. До конца всего десять минут. Мы проигрываем 6:0. Я бегаю, пасую. Делаю решающие передачи. Исхитряюсь бить головой. Отбиваю как Жан-Мишель Ларке. Благодаря мне мы сравниваем счет. Забиваем еще и еще. Весь стадион выкрикивает мое имя: «Кло-дель! Кло-дель!» После финального свистка меня качают. Последний козырь наконец-то сыграл. Ну вот, скоро и моя фотография появится на этикетке «Панини».