Назым Хикмет - Жизнь прекрасна, братец мой
В Батуме, в номере гостиницы «Франция», сел я за стол… Любые деревья, цветы, травы, какие только существуют в тропиках, можно увидеть в Батуме, в Ботаническом саду на Зеленом мысу: смотри, трогай, вдыхай. В разгар лета 1922 года на батумском пляже мужчины и женщины лежали рядом, кто лицом вниз, кто на спине, совершенно голые, часто без купальников и прочего, лежали в чем мать родила. Я на этот пляж попал из Анатолии, где у женщин были обнаженными только ноги да руки, а еще глаза, да и то — только на рынке… Но бывало несколько раз, что, встретившись с женским взглядом, смотревшим в щелку между двух кусочков ткани, я будто видел женщину обнаженной с ног до головы… Как бывает со всем чрезмерным, к полной наготе быстро привыкаешь, и тогда фантазии уже не остается ничего делать… Прошло немного времени, и я перестал замечать женскую наготу на пляжах Батума.
В Батуме, в номере гостиницы «Франция», сел я за стол, а по улицам проходит красная кавалерия. Усталые, полуголодные, но мир принадлежит им… Сегодня вечером будет митинг, я пойду, беспрерывный стук деревянных подошв о галечную мостовую Батума… Тук-тук да тук-тук, тук…
В номере гостиницы «Франция» сел я за стол… Мне так хочется есть, так хочется… За день я съедаю четверть фунта хлеба, две порции супа на кукурузной муке и выпиваю два стакана чая с сахарином. Там плавают рыбьи головы — не в чае, а в супе. Лакированные туфли свои я давно продал. Купил их какой-то деревенский парень из Аджарии. Говорит, женится. Мои туфли он купил в подарок невесте. За сколько миллионов рублей? Я спрашивал у экипажа и офицеров турецкого парохода, который довез меня из Трабзона в Батум: «В Батуме деньги в ходу? Раз уж там коммунизм, то, насколько я знаю, деньги должны были отменить». — «Меньшевики деньгами пользуются, а большевики — нет, — сказали мне. — Мы не знаем коммунизма. Но раз Батум сейчас в руках большевиков…»
У меня было пятьдесят лир. Раздал их команде. Взял только одну лиру, на память… Корабль, привезший меня в Батум, загрузил оружие, боеприпасы, отплыл в Трабзон. Потом я узнал, что некоторые из матросов и некоторые из офицеров, наверное, именно те, кто говорил, что не знают коммунизма, занимались тогда контрабандой драгоценных камней.
В Батуме, в номере гостиницы «Франция», сел я за стол. Овальный стол, ножки его, нет, не только ножки — каждая часть его покрыта резьбой, позолотой, выступами и впадинами. Рококо. В гостиной юскюдарского ялы тоже есть стол рококо… Ро-ко-ко… Целых тридцать пять дней — или тридцать пять лет? — путешествовал я с побережья Черного моря в Анкару, а оттуда — в Болу, в городишко, где работал учителем; так произошло знакомство сына стамбульских вельмож, внука паши с Анатолией, и теперь прошлое лежит передо мной в Батуме, в номере гостиницы «Франция», на столе рококо, в виде рваной, грязной, кровавой рукописи… Я смотрю на нее, и мне хочется плакать. Я смотрю на нее, и кровь бросается в голову. Смотрю на нее, и мне стыдно за юскюдарское ялы. Решайся, сынок, говорю я сам себе, решайся… Решение принято. Можно умереть, нельзя вернуться. Постой, не торопись, сынок. Давай положим на этот стол и все твои сомнения. Чем ты можешь пожертвовать? Что ты можешь дать? Все, что у меня есть, все… Свободу, да! Сколько лет ты ради этого можешь просидеть в тюрьме?.. Если понадобится, хоть всю жизнь… Но ты же любишь женщин, любишь поесть и выпить, любишь хорошо одеваться. Ты мечтаешь объездить Европу, Азию, Америку, Африку. Стоит тебе сейчас оставить Анатолию здесь, в Батуме, на столе рококо и из Тифлиса отправиться в Карс, а оттуда — в Анкару, то не пройдет и пяти-шести лет, как ты станешь депутатом, министром станешь, женщины, еда, выпивка, искусство, весь мир… Нет! Если понадобится, я всю жизнь могу провести в тюрьме… Если я стану коммунистом, меня могут еще и повесить, могут убить, могут и утопить, как Субхи[17] с его товарищами. Ты боишься быть убитым? — спросил себя. И ответил: не боюсь. Сразу, не подумав, ответил? Нет. Сначала я понял, что боюсь, а затем — что не боюсь. Затем я спросил себя: согласен ли ты ради этого стать инвалидом, хромым, оглохнуть? Согласен ли заболеть чахоткой, подорвать сердце, ослепнуть? Ослепнуть?.. Ослепнуть… Постой, я совсем не подумал, что ради этого можно ослепнуть. Я встал. Крепко зажмурил глаза. Походил по комнате… Походил, ощупывая предметы, в темноте закрытых глаз. Два раза споткнулся и упал на пол, но глаз не раскрыл… Затем встал у стола. Открыл глаза. И ослепнуть согласен… Это немного по-детски, может быть, немного смешно… Но это правда. Туда, куда я пришел, меня привели не книги, не чья-то пропаганда, не мое социальное положение… Туда, куда я пришел, меня привела Анатолия. Анатолия, которую я лишь едва рассмотрел с окраины. Туда, куда я пришел, привело меня мое сердце… Вот так…
СЕДЬМАЯ ЧЕРТОЧКА
Когда Измаил в утреннем сумраке поднялся с постели, Ахмед уже давно не спал. Но сделал вид, что спит. Из-под прикрытых глаз он наблюдал за Измаилом. Измаил оделся. Взял пистолет, покрутил его в руках, сунул в карман. Вытащил из шкафчика колбасу, хлеб, поел стоя. Тихонько открыл дверь и тихонько прикрыл ее за собой. Ахмед продолжал наблюдать с прикрытыми глазами. Внезапно он почувствовал, что внутри и снаружи хижины, на шоссе, на площадке с платаном, на седирах у Хюсню, в вымощенном камнем внутреннем дворике Шюкрю-бея, на пожарищах в городе Измире, на Тверской улице в Москве, на даче у Аннушки, в море — во всем мире чего-то не хватает. Что-то исчезло. Когда? Пока он спал? Да, но он уже три часа как не спит. А это чувство появилось только сейчас, в эту минуту, внезапно. Может быть, именно сейчас, в эту минуту, внезапно пропал гул водокачки. Ахмед напряг слух, вслушиваясь не в гул, не в шорох, а в тишину.
* * *
Си-я-у, как всегда, на цыпочках вошел в комнату. Ни разу он еще не возвращался домой так поздно, на рассвете. За обледенелыми стеклами двойных рам идет снег. Я знаю, откуда вернулся Си-я-у. Он сел на стол.
Стол, должно быть, больше двух метров длиной, шириной где-то восемьдесят — девяносто сантиметров. А почему не метр? Померяю-ка я его. Длиннее ямы? Я что, сам себе могилу вырыл, черт побери?
«Пусть мне могилу роют на дороге» — так поется в одной народной тюркю. В ялы так пела моя няня, а я плакал. Измаил пистолет забрал.
Си-я-у встал со стола, достал из комода набор резцов и кусочек слоновой кости. Он строгает кость, обрабатывает напильником. Его шляпа у него на голове. Эту комнату два месяца назад дали нам двоим, потому что мы оба — руководители: я — турецкого студенческого ансамбля изящных искусств, Си-я-у — китайского. Си-я-у всегда показывал мне свои еще не законченные фигурки из слоновой кости: то были китайские девушки сантиметров двадцать высотой, одна жеманнее другой, одна красивее другой, все — грустные, все, как одна, извиваются и тянутся ввысь, словно дикий плющ; и еще — старые китайцы, плешивые, с жидкими бородками; сидя по-турецки, они положили свои жирные голые животы себе на скрещенные ноги. Но теперь он расстроится, если я увижу фигурку, над которой он работает уже месяц. И я делаю вид, что не вижу. Но я знаю, чье лицо он вырезал на слоновой кости… Затрещал будильник. Си-я-у что-то сунул в карманы. Когда же он снял свою шляпу? Значит, какое-то время я все же дремал. Будильник трещит так, будто не затихнет никогда.
* * *
Будильник Измаила я ни разу не слышал. Он всегда у него под подушкой.
— Ты только что пришел, Си-я-у?
— Почему ты так решил?
— У тебя постель не разобрана.
Он не проронил ни слова, но явно занервничал, что я его спрашиваю как ни в чем не бывало или, что хуже, назло.
— Ты опять был с Аннушкой?
Он посмотрел на меня так, будто бы я совершил нечто очень постыдное.
— Я знаю, что ты любишь ее, — сказал я.
Он не ответил, продолжая смотреть на меня с тем же выражением.
— Разве от товарищей такие вещи скрывают? А Аннушка тебя любит? (Мне было стыдно за себя, но я знал, что они бродят до утра по Москве-реке, даже не взявшись за руки, сам их видел; но то, что он остается с Аннушкой до утра, сводит меня с ума; я только сейчас заметил, что это сводит меня с ума.) А Аннушка-то тебя любит, да?
— Нет.
Снег перестал. На скамейках Тверского бульвара кое-где сидят люди. Иду в сторону Страстной площади. Мимо проезжают сани. Черная овчарка (рыжих овчарок-то не бывает) идет рядом с маленькой девочкой.
* * *
Бешеная собака подло кусает человека. Тихо подбирается к вам сзади и кусает вас в левую икру. Измаил, уходя, неплотно закрыл дверь, и в щель я вижу рассвет.
Я готовлю статью о влиянии Великой Октябрьской революции (как говорят русские, Октября) на мировую и русскую живопись. Я в университетской библиотеке. Царящая тут тишина напоминает осеннее безмолвие нашего сада в юскюдарском ялы. Передо мной лежат книги, документы по моей теме. Ни к одной из них сегодня вечером я так и не прикоснулся. Работать не хочется. Даже самую любимую свою лекцию по экономической политике сегодня я слушал без интереса. В библиотеке, кроме меня, еще два человека. Один — русский. Молодой. Потерял обе руки на Гражданской войне. Страницы книги он листает с помощью деревянной палочки, которую зажал в зубах. Другого я не знаю, но, судя по внешнему виду, — он монгол. На глаза мне попались подшивки газеты «Правда», лежащие слева от меня на пустом столе. Я взял одну пачку. 1922 год. На первой полосе — заголовки; новогодние послания: «Помните, товарищи! Если рабочие и крестьяне не протянут щедрой руки помощи, то новый год означает для Поволжья новые могилы! Наши новогодние пожелания: победа над голодом, оживление промышленности, хороший урожай, победа пролетариев во всем мире!» Смотрю другие заметки. В Египте — национальная война за независимость. Чехословацкое правительство отправило голодающим России тринадцать миллионов крон. Листаю дальше. 3 января: всеобщая забастовка немецких железнодорожников. В Китае — забастовка печатников. В Англии готовится забастовка шахтеров. 10 января: рост нефтедобычи в Баку. В Ирландии — уличные бои. 14 января: «Вспомни о голодающих, когда получаешь зарплату! Помни о детях Поволжья, чьи родители погибли от голода, когда кормишь своих детей!..» Ищу заметки про Турцию. Нашел. 7 февраля: заявление товарища Фрунзе, вернувшегося из Анкары: Турция и Украина заключили соглашение. Великое национальное собрание Турции — за дружбу с Советской Россией… 10 февраля — опять товарищ Фрунзе. «Раньше, — говорит он, — в царское время, в широких массах турецкого народа жил страх перед империализмом, надвигающимся с севера, страх перед Москвой. Этот страх был характерной особенностью турецкого менталитета. Сейчас же турецкий народ, напротив, испытывает искренне дружеские чувства к русскому, украинскому и другим советским народам». За март нашлась еще одна статья: Турция поблагодарила Советское правительство за содействие участию Турции в Женевской конференции.