Асар Эппель - Латунная луна : рассказы
Теперь мне все это малоинтересно. Я обдумываю новую Вселенную. Новый ее тип. Будут ли в ней приматы пока не знаю. Но про три измерения забудьте — на самом деле есть семь исхищрений. Седьмое есмь я — Господь!
Созданные навсегда, вы же тем не менее тщедушны. Прекратить вас можно в любую минуту. Семьдесят градусов выше нуля или девяносто ниже — и вас нету! А протуберанцы? Каких-нибудь несколько новых и вы — скоропортящийся объект. Да и посудите сами, разве вы люди? — дальше Господь выразился внезапно и резко. — Сволочь вы неблагодарная и ворье! Долги не отдаете, обещаете и не женитесь, по газонам ходите… Знать вас больше не хочу, видеть не желаю! Я — Господь!..”
…Между тем летальному аппарату незамедлительно следовало угадать в какое-то благоприятное притяжение и устремиться назад.
“Вы как знаете, а я по новой спать, мне еще посадку совершать надо!” — послышался голос пилота, а взволнованный и расстроенный М. пристегнулся и глубже втиснулся в кресло.
Когда потухли прожектора, поле смерти разом исчезло в космической черноте. Однако неверный свет звезд свое дело делал и кладбище, когда привыкли глаза, опять казавшееся бескрайней слегка как бы выпуклой плоскостью (при свете прожекторов был виден разве что участок соток в двенадцать) стало слегка посвечивать каждым покойником, летевшим с десятками тысяч других в некоем недоступном нашему разуму вечном и забвенном исхищрении.
Только что бескрайнее и тысячемогильное, а теперь быстро удалявшееся и похожее на тусклый Млечный Путь, оно казалось таким потерянным, таким отчаянно покинутым, такой там остался милый и словно бы виновато улыбавшийся дядя, что горло у бухгалтера М. перехватило, а сердце в груди стеснилось.
Между тем за иллюминатором появился увесистый нахальный булыжник, привязавшийся к ним еще по дороге сюда. Как его пилот тогда ни отпихивал, как ни отдувал, булыжник неотвязно несся рядом.
“А вокруг дяди только камушек обращается! Боже мой! А я тут живой и здоровый… И еще булыган этот…”
Не владея больше собой, зарыдавший бухгалтер нештатно отстегнулся и бросился к иллюминатору последний раз глянуть вспять на блеклое поле скорби, казавшееся теперь не больше носового платка, а поскольку булыжник весь вид заслонял, пришлось порядком избочиться.
“Милый дядя, Константин Макарыч!” — бился бухгалтер в истерике… Английский костюм на нем хотя и коробился, но от туловища не отлегал…
В предбаннике, где с бухгалтера М. скорбный этот костюм и лакированные туфли аннигилировали, было холодно. Ступни неприятно касались прохода из деревянных реек, уложенного по цементному полу.
Метания по кабине, то есть запретное пребывание в реальном пространстве, аукнулись. Когда на службе подсчитали, что время отпуска таким образом было сильно превышено, М. оказался на грани увольнения.
Однако ждать приказа он не стал и уволился сам, даже не взяв из стола привычные нарукавники.
Деньги у него после расходов по полету оставались. Но не столько, чтобы в будущем хватило на похороны во Вселенной, даже если погребаться без остекленения. Да и кто к нему прилетит? Бухгалтер М. был бездетен и одинок. Женщины же никого так быстро, как бухгалтеров, не забывают.
Быть без хлопот похороненным на Земле пока еще удавалось. Правда о могиле с оградкой или о нише в крематории давно не могло быть и речи. Не внявшая десяти заповедям Земля неумолимо вырождалась. Сожженным тобой просто выстреливали из старой пушки в сторону, для всякого населенного пункта определявшуюся местными властями.
Разумеется, прахом бухгалтера М. тоже выстрелили. Хорошо, если ничего не перепутали.
Рождество в Пропащем переулке
Святочный рассказ
Выйдя в последний переулочный поворот я увидел, наконец, автобусную остановку, к которой в праздничных своих ботинках пробирался по непроходимому снегу. Его тут больше не убирали — конец переулка с осени был нежилой.
Своим завершением он утыкался в пустоватую улицу, сейчас из-за снегопада плохо видневшуюся в отдаленном створе. И там — на ней, и здесь фонари не горели, а из сугробов за остановочным сооруженьицем торчали концы многих досок — повалившаяся огорожа до краев заметенного котлована.
Против остановки, за неширокой мостовой, поднимался покинутый дом — высокая мертвая руина, местами лоснившаяся по фасаду глазурованными кирпичиками дореволюционной купеческой отделки. Выглядел дом темней темного, стекла во всех окнах были расколочены, внутри же со стен наверняка свешивались сорванные обои, на которых вместо фотографий неведомых жильцов остались невыгоревшие и в клопиных следах прямоугольники, в потемках, ясное дело, неразличимые. Впрочем, как и валявшийся по щербатому паркету мусор и разная дрянь — сор, какой оставляет, откочевывая из покидаемого жилья коммунальная публика: целлулоидные куклы с оторванными головами и вывернутыми куда не бывает руками, сырые от ходивших сквозняков брошюры, пыль, одиночные ботинки, плесень и даже губительно пролитая ртуть разбившегося стариковского устройства для проверки повышенного давления.
Хотя с небес валили мутные снежные количества, на остановочном боку все же угадывались налепленные несоскребаемые бумажки с подрагивающими на некоторых ненужными телефонами. Никаких ожидающих людей не виднелось. Кривая улочка выглядела вовсе пустынной, хотя внутри остановки какой-то разговор слышался. А поскольку мне никого не хотелось видеть, тем более чьему-то общению мешать, я остановился не доходя и стал размышлять об ожидавшей меня рождественской ночи.
Все, что виднелось, было кое-как освещаемо окружающим снегом и узкой над темным домом полоской небес. Насчет же небосвода надкотлованного сказать ничего было нельзя — там ходили уж совсем тусклые снежные столбы, не оставлявшие природному свечению возможности повлиять на потемки.
Где-то за пустой окрестностью, за неведомыми глухими дворами хлопнула рождественская шутиха и в имевшейся полоске неба появилась всполошенная ворона. Ветка, с которой она сорвалась, по всей вероятности, качнулась, с ветки упал снег, и соседняя по ночевке не вспугнутая хлопком воронья товарка боком переместилась на освободившееся место. Поближе к стволу дворового тополя.
Которая летела, та виднелась плохо, хотя вдруг завиднелась черней. Это из-за внезапно пущенной ракеты несколько побагровело небо. От нового звука птица метнулась вбок и пропала.
На остановке разговаривали. Сбивчиво, настойчиво, противореча и убеждая. Похоже, мужчина с женщиной. И хотя женщины не слышалось, напор мужских фраз ее присутствие делал несомненным. Она же, конечно, помалкивала, опускала глаза и отводила от себя вездесущие мужские руки.
В воздухе вовсе замелькало — почти все перестало быть различимо, а при этом, не понять почему, потянуло курятником.
Уходить под остановочный кров мне по-прежнему не хотелось, но и стоять близко было неуместно. Там заговорили громче и не для чужих ушей, так что становиться свидетелем, чему свидетелем быть не следует, не стоило. Придется же садиться в один автобус! Разговаривавшие наверняка едут праздновать Рождество тоже.
“Прятать свой звон в мягкое женское?! Это, знаешь ли, совсем не так! — долетело до меня. — Красиво, чувственно, но скудно и тяготеет к нулю. Тут правильней невнятица о бесконечности прикосновений — бесконечность, приближаясь к нулю, никогда в нем не оборвется. Ей просто его не достичь… Разве трикотажная юбка тяжело не драпируется у теплых твоих ног и не перепутывается с ними? Разве я — раз ты этого хочешь, хотя и не подаешь виду — всю эту вечную перепутанность вечно не распутываю? А уж там, в задрапированных потемках — бесконечность теплых ног, теплых бедер, тайных одежек… Что-то утепляющее… что-то тонкое и шерстяное… Боже мой! Ну не протестуй ты против моей правоты!.. У нас ведь единственное в мире совпадение плоти! И тебе это хорошо известно!..”
Мужчина явно разговаривал с красивой и невыносимо желанной женщиной. Они стоят обнявшись. Она — в шубке, его руки под этой шубкой шарят по ее праздничному — оба же едут куда-то встречать! — телу. Он говорит и говорит, а когда смолкает, происходит поцелуй. При этом она обязательно сперва отводит лицо, потому что, собираясь в гости, долго накладывала бальзамическое содержимое разных баночек на милые свои черты.
Представлялось мне все именно так.
А представлялось мне так потому, что сорвались многие мои праздничные планы (такое почему-то случалось каждый год), и я, обидевшись на весь мир, но при этом не желая торчать дома, ехал к одной ненужной знакомой, некрасивой и нежеланной. Так происходило тоже каждый год. Никого, ожидавшего нас в этот вечер, ни у нее, ни у меня в целом городе не нашлось, и оставалось повстречаться нашим неприкаянным похотям, хотя обоим было ясно, что все, чему сегодня произойти, окажется безрадостным и ненужным.