Гилберт Адэр - Любовь и смерть на Лонг–Айленде
С меня было довольно. Я больше не мог оставаться здесь. Кто–то совершил ошибку (очевидно, не я), и теперь следовало исправить ее последствия. Хотя подобная перспектива меня не радовала и я испытывал врожденное отвращение к подобным сценам, мне все же придется потребовать у толстушки филиппинки вернуть деньги за билет. Я быстро схватил пальто и шарф со спинки соседнего кресла и принялся нервно рыться в том кармане, в который, как мне казалось, я положил мою половинку билета. Я уже собирался уходить, уже поднялся на ноги, уже сделал первый шаг, как вдруг нечто, воспринятое не сознанием, а интуицией, словно сама суть происходившего обратилась к моей сути, до того как мое сознание успело постичь, о чем идет речь, приковало к себе мой взгляд и заставило меня замереть на месте.
Следует упомянуть, что за то время, пока я собирался и искал билет, на экране многое успело перемениться. Кори и его мерзкие приспешники услышали разговор шепотом, который происходил за перегородкой, отделявшей их от соседнего столика. Камера взмыла вверх, скользнула по глазам Кори, по его лбу и слипшимся прядям волос, прыгнула за перегородку и продемонстрировала каскад синтетических каштановых кудряшек, тщательно перевязанных пестрой лентой. Какой–то миг видны были только волосы да еще изящно изогнутая глянцевая шейка и смуглые плечи, но затем камера заглянула за правое плечо и показала две руки, лежавшие на пластиковом столе и сжимавшие другие две руки, явно мужские (несмотря на их детскую припухлость), а также стеклянную солонку и бутылку для кетчупа в виде огромного пластмассового помидора. Камера не показывала лиц, но было ясно, что это — Дора Мэй и ее новый приятель (даже я, занятый сборами, понял, куда клонится дело). Наконец Кори, сгорая от желания выяснить, кто этот «козлодой» (негодяй употребил именно этот эзотерический термин) с тонкими и загорелыми пальцами и слегка носовым тембром голоса, который посмел волочиться за его бывшей зазнобой, воровато заглянул за перегородку, и камера, таким же вороватым образом, медленно и по кривой отплыла влево, остановившись только тогда, когда в кадр симметрично вошли два лица — Доры Мэй и ее ухажера.
Именно последнее лицо и привлекло мое внимание. Оно принадлежало юноше лег. на мой взгляд, пятнадцати или шестнадцати с удивительно густыми светлыми волосами, голубыми глазами, прикрытыми роскошными длинными ресницами, прямым носом, не слишком узким, но и не слишком широким, и — блеснувшими лишь на миг, когда губы его приоткрылись в застенчивой улыбке, явно обращенной к зрителям, — ослепительно белыми, хотя чуть–чуть кривоватыми, передними зубами.
Против своей воли я был потрясем совершенной красотой лица мальчишки, и если я не сразу понял причину моего потрясения, то приписывать это следует не смятенному состоянию моей души, но тому факту, что красота эта была парадоксальным образом одновременно утонченной и банальной.
Банальной потому, что, невзирая на необычайное изящество черт, сам морфологический тип этой физиономии давно, если можно так выразиться, утратил авторские права и стал общественным достоянием. Он, как мне кажется, идеально соответствовал специфически американским критериям красоты — иначе говоря, то была красота, не испорченная ни тайной, ни трагедией, ни терзаниями духа, позлащенная красота, ухоженная и беззаботно–беспечная под защитой природных и общественных привилегий, по праву принадлежавших ей, как принадлежит нам наследственность или окружающая среда, — красота, которой это врожденное превосходство, позволяющее не замечать других, менее привилегированных представителей юношества двадцатого столетия, обеспечивает безмятежный блеск глаз, сверкающую улыбку и бархатистый загар кожи. Но красота эта отличалась в то же время, как я уже сказал, утонченностью, поскольку никогда прежде мне не доводилось встречать столь совершенного представителя описанного выше вида — такого, у которого все линии лица соответствовали друг другу так точно и в то же время столь естественно, а отдельные черты, совершенные сами по себе (не исключая кроличьих резцов — маленького несовершенства, которое тем не менее является абсолютно необходимым для идеала), в совокупности составляли совершенный лик. Это была не выражающая ничего чистая поверхность, лишенная глубины, способная скорее служить украшением, чем источником очарования, но если бы кто–то отважился наполнить ее смыслом и волей, то выбрал бы жесточайший и утонченнейший способ, чтобы погубить ее. Вот, подумалось мне, лицо, которое разобьет немало сердец.
Тут я заметил, что до сих пор стою с пальто и шарфом, перекинутыми через руку. Упав обратно в кресло, я, словно одурманенный, продолжал неотрывно следить за экраном. Я не переменил своего решения, я по–прежнему собирался покинуть зал, но, очутившись в ситуации, в которой мой извращенный ум чувствовал себя как в своей стихии — а именно узрев отблеск божественной красоты там, где никто его не стал бы искать, — я решил насладиться сполна нежданной радостью.
Но она оказалась, увы, скоротечной. Кори решил, не откладывая дела в долгий ящик, свести счеты с этим «смазливым хлыщом» (как он презрительно выразился, при этом в голосе его звучал такой яд, что я, против своей воли, почувствовал испуг). Тут же завязалась потасовка, в которой более юный из двух кавалеров в силу хрупкости сложения должен был неминуемо проиграть. Окрыленный нечеловеческим воем своих клевретов, а также (как я с превеликим удивлением заметил) улыбкой тупого удовольствия, игравшей на губах Доры Мэй, Кори схватил парнишку за подбитый мехом воротник джинсовой куртки, вытащил его из–за столика и, демонстрируя необузданные инстинкты прирожденного забияки, швырнул на пол кафе. Не обращая внимания на запоздалые и довольно неискренние протесты своей бывшей подружки, он начал искать глазами предмет, которым можно было бы нанести завершающий удар. Взгляд его остановился на дурацкой бутылке в форме томата. С полоумной улыбкой на лице он схватил ее со стола, встал, расставив ноги, над распростертой фигурой и щедро полил противника кетчупом от самой шевелюры до носков белых теннисных туфель.
Рассчитанная на то, чтобы вызвать смех, сцена эта действительно исторгла из зрителей утробный гогот, и, надо признать, зрелище жертвы, распростертой на полу и покрытой с ног до головы противной красной жижей, в то время как мучитель обнимает за плечи Дору Мэй, которая дарит его блаженным кокетливым взглядом, означающим нечто вроде «О мой герой!», было действительно предельно гротескным. Но в моих глазах, очарованных красотой, кетчуп обрел бесхитростное сходство с кровью, а актер — с мертвым Чаттертоном{8} на портрете работы Уоллиса{9}. Несмотря на смехотворную позу, он каким–то образом умудрялся сохранять обаяние, присущее юности.
Я продолжал сидеть в своем кресле, не желая ни оставаться в зале, ни покидать его. Я не мог позволить себе тратить время на заурядную, если не считать неожиданную искру красоты, привнесенную случайно мелькнувшим лицом, подделку и не представляющую интереса, и по идиотизму своему исключительную даже для такого нетребовательного вида искусства как кинематограф. И когда я окончательно понял, что заинтриговавший меня актер вряд ли скоро вновь появится на экране, поскольку основными героями фильма были Кори и Дора Мэй, я вновь поднялся с места, взял свою одежду и, чувствуя приливавшую к щекам кровь, двинулся к выходу из зрительного зала.
Очутившись в фойе, которое оставалось таким же пустынным, как и вначале, я понял, что у меня пропало всякое желание требовать с кассирши деньги и обратно. Дело не только в том, что мне было неловко вступать в беседу с безмятежной маленькой филиппинкой, по–прежнему сидевшей за своим прилавком, пухленькой и желтокожей, похожей на ярмарочные автоматы из тех, в которые нужно кинуть монетку, чтобы привести их в движение. На этот раз мир проявил великодушие, снизошел до меня и подарил мне мгновения блаженства — говорил я сам себе, — дал мне соприкоснуться с красотой, с которой иначе мне встретиться было бы не суждено.
С другой стороны, меня снедало любопытство: мне хотелось наконец узнать, кто же из нас совершил ошибку. Проходя мимо колонны, я снова посмотрел на фотографии, которые разглядывал, когда укрывался под козырьком кинотеатра от дождя. Они по–прежнему висели там, к тому же на стеклянной панели, закрывавшей их, красовалась печатная надпись «На этой неделе». Надо сказать, я окончательно смутился и был уже на грани того, чтобы вернуться обратно в фойе и сообщить о произошедшей ошибке кассирше, когда вдруг догадался обойти колонну и посмотреть, что находится с другой ее стороны. Там точно в такой же стеклянной витрине красовались мои друзья Кори, Киддо и Дора Мэй, а на одной из фотографий я заметил даже пресловутого юного красавца на фоне декораций, которые, как я вынужден был признать, к своему глубокому огорчению, были полностью мне не знакомы и, следовательно, относились к той части фильма, которую я так и не посмотрел. На белых полосках бумаги под фотографиями стояло название только что виденной мной картины — я с еле сдерживаемым возмущением прочитал его. Шедевр именовался «Зуд в штанах — 2».