Джеймс Олдридж - Мой брат Том
Том не заметил, кто это был, но почувствовал силу удара и еще под водой подхватил отяжелевшее тело и поволок. Пегги хорошо плавала, но удар оглушил ее. Вытащенная Томом на скользкий островок, она лежала на спине и не шевелилась. Мы все вылезли из воды и столпились вокруг. Том, наклонясь, отводил намокшие рыжие волосы с бледного лба в веснушках, и я хорошо видел, какое у него лицо и какое лицо у нее. Постепенно ее взгляд прояснился и, прояснившись, упал на Тома. И Том, взволнованный, растерявшийся, с внезапной тревогой в сердце ответил на этот удивленный взгляд, и я понял, что его беспокойство о ней встретилось с ее неожиданным прозрением, открывшим ей Тома, которого она не знала, — доброго, честного юношу с чуть угловатой, но неподкупной душой, — а может быть, и еще что-то в нем открывшим, неведомое даже мне, и в этой встрече они по-новому увидели друг друга.
— Тебе плохо? — спросил он.
— Нет, — отрывисто бросила она и приподнялась. — Пусти, дай мне встать.
Напряжение разрядилось. Но тут же возникло новое: наши противники стали утверждать, что Том толкнул Пегги нарочно. Том, взбешенный, одним движением сбросил троих в воду. Среди этих троих был и Финн, которого Том считал виновником всего происшедшего. Но остальные набросились на Тома и повалили его, а сами попрыгали в воду и поплыли вдогонку Пегги, которая уже плыла, не оглядываясь, к берегу и звала их за собой. На берегу все ребята католики выстроились в шеренгу и по знаку Финна запели свою оскорбительную пародию на «Трудитесь, ибо ночь близка…» А мы в ответ тянули на разные голоса: «Куда, ах куда девалось корыто Локки? Где, ах где теперь нам его искать?»
Это пустяковое происшествие кое для кого окончилось совсем не пустяками — например, для Доби-Нырялы, одного из сторонников Локки, сломавшего в стычке правую руку у кисти. Доби, тихому, славному парню, вообще не везло в жизни. У него была хорошая голова, он блестяще окончил школу и после окончания пытался найти работу по себе, устроиться хотя бы клерком в банке, но отец его был простой торговец молоком, и сын мог рассчитывать только на место чернорабочего, хотя на контрольных испытаниях в банке он получил самые лучшие отметки. Из всей молодежи, резвившейся на Собачьем острове, только Доби-Ныряла и я имели в то лето работу, да и то временную. Доби работал на маслозаводе весовщиком и упаковщиком. Ему было двадцать лет, как и мне, и он прославился своими прыжками в воду с девяностофутовой высоты городского моста, на что никто другой не отваживался. За это его и прозвали Доби-Нырялой. Но со сломанной рукой нельзя было ни взвешивать, ни паковать масло, и бедняга потерял свое место.
У Пегги тоже не обошлось без неприятных последствий. Она успела наглотаться грязной речной воды и несколько дней пролежала в постели больная. Том все эти дни ходил сам не свой, что нетрудно было заметить.
В прошлом году я пережил внезапную и сокрушительную любовь к одной фермерской дочке, по имени Дженнифер, Дженнифер Оуэн, с которой до того и двух слов не сказал, поэтому мне сразу стало ясно, что происходит с Томом. Я ничуть не удивился, когда сестра принесла известие, что Тома видели вечером возле дома у реки, где теперь поселились Макгиббоны: он сидел под соседним эвкалиптом, глядя на дверь дома, как загипнотизированный тигр. Подобно Деметре, томящейся у ворот ада в ожидании Персефоны[4], Том ждал, не покажется ли на пороге дома Пегги, та Пегги, которую он впервые увидел несколько дней назад. Прежняя Пегги Макгиббон исчезла, точно сквозь землю провалилась, и появление новой казалось неизбежным.
Мне было любопытно: а что сейчас с Пегги? Заворожил ли ее, как и Тома, один щелчок пальцев неведомого божества? Много лет спустя Пегги рассказывала мне, что она тогда часами лежала, уставясь в потолок жалкой деревянной хибары, весь в грязных потеках, похожих на облака, и видела только невозможно голубые глаза и упрямый рот юноши, обещавшего стать замечательным человеком, — Тома Квэйла.
Неделя прошла, а они все еще не встретились снова. Я как-то увидел Пегги на вокзале, явившись туда, чтобы дать в газету заметку о прибытии членов жюри конкурса песни, большом событии в нашем округе. Пегги встречала миссис Крэйг Кэмбл, преподавательницу народных танцев, конкурс на лучшее исполнение которых должен был состояться через три недели, во время сельскохозяйственной выставки. Пегги собиралась принять в нем участие.
— Как здоровье, Пег? — небрежно спросил я, когда мы поравнялись.
Пегги метнула на меня строгий взгляд, как будто мой вопрос испугал ее. Оттого, что я был братом Тома, вероятно, даже во мне для нее появилось что-то новое.
— Лучше некуда, — сердито ответила она и убежала.
Их обоих томило желание встретиться, но где найти случай? По субботам все магазины и все шесть пивных на Данлэп-стрит, нашей главной улице, были открыты до девяти, и сюда приходили повидать знакомых, показать наряды, полакомиться пирожными, сладким горошком или мороженым, сделать покупки на неделю (если человек жил за городом), наконец, просто пофланировать взад и вперед по освещенному отрезку длиной в полмили, вдоль невысоких, опоясанных верандами магазинов. Под эвкалиптами и перечными деревьями теснились машины, повозки, верховые лошади; стайки привлекательных молодых людей перебрасывались дразнящими шуточками со стайками привлекательных девушек, и в быстрых взглядах, отражавших блеск субботних огней, жило обещание короткой, стремительной любви. Иногда оно сбывалось, иногда нет, но выпадали такие субботы, когда самый воздух на Данлэп-стрит был наэлектризован этими безмолвными посулами молодых глаз.
Разумеется, Пегги, легконогая, дерзкоглазая Пегги, была непременной участницей этих любовных парадов. Но в ту субботу, прогуливаясь вместе с сестрой по Данлэп-стрит, она там искала Тома; ей хотелось — просто так, из любопытства, — чтобы голубые глаза снова посмотрели в зеленые, а зеленые — в голубые. Но Том с некоторых пор не показывался больше на Данлэп-стрит по субботам: вместо того чтобы мерить павлиньим шагом тротуар, он сидел в это время в домике у железной дороги и слушал старого Драйзера, объяснявшего ему, что есть зло и что есть добро в современном мире.
Здесь была для него приманка посильнее зеленых глаз Пегги. Том оказался превосходным учеником для Ганса Драйзера, потому что уроки моральной ответственности, полученные от отца, помогали ему усваивать диалектику, проповедуемую старым немцем. Несмотря на свою нетерпимость, эксцентричный морализм отца тоже сводился к утверждению норм поведения человека в обществе. Мораль, догматически поучал он нас, есть форма самовыражения личности, стремящейся к добру; и если нормы закона всегда предполагают элемент принудительности, то нравственные нормы должны естественно возникать из внутреннего убеждения. Но, доходя даже до признания сократовской идеи, что никто не творит зла ради зла и злые поступки людей являются следствием их невежества, он все же утверждал, что нравственные нормы не заложены в человеке, а предписаны ему божьим соизволением. Во всей своей жизни он исходил из этого противоречивого сочетания рационалистической морали и слепой веры в бога и чуть ли не силой старался навязать свои представления нам.
Меня это, в общем, мало интересовало, но для Тома теперь все рухнуло, потому что никакая религия не могла дать ответ на вопросы, поставленные перед его совестью Драйзером. В быту мораль отца укладывалась в рамки мелочных и несложных житейских правил: ходить в церковь — хорошо, а богохульствовать — плохо, платить долги — хорошо, а играть в карты — плохо, быть добродетельным — хорошо, а пьянствовать — плохо; самое же главное, признавать существующий порядок вещей (бог, король, родина и власть закона) — хорошо, а подвергать его сомнению — плохо. На этот счету него имелись два непререкаемых авторитета: Библия и свод законов.
Но Том успел разочароваться и в том и в другом, хотя по-прежнему проводил целые дни в отведенном ему закутке отцовской конторы, ломая голову над актами английского парламента, решениями апелляционного суда и двадцатью семью томами судебных постановлений. Никакой кодекс, нравственный или гражданский, не мог разрешить проблемы, которые перед нами ставила жизнь. Все мы, как и Том, были во власти силы, более могущественной, чем бог, и подчинялись социальным законам, выходящим за пределы письменных уложений. Любой безработный паренек, из тех, что по субботам пьянствовали на Данлэп-стрит, в глубине души сознавал себя конченым человеком. Он знал, что его жестоко и грубо обманули, что он час за часом растрачивает впустую свою драгоценную молодость просто потому, что ему не на что ее с пользой употребить. Что могли мы придумать, сделать, как нам было сдвинуть те горы шлака, которые погребли под собой наши живые души? Но такого юношу, как Том, жаждущего определить свой нравственный долг перед людьми, бездумные попойки на Данлэп-стрит не заставили бы забыть о несправедливости, горе, нищете, царящих в мире. Нутро в нем горело, а старый Драйзер раздувал пламя, предлагая практические, хоть словно бы и несбыточные решения, каких никогда не находилось у отца. Старый немец говорил, что мир должен быть перестроен, а для этого нужно разоблачить его прогнившие основы, покончить с невежеством, классами, эксплуатацией. Нужно дать каждому человеку возможность плодотворно трудиться, думать, изобретать, нужно открыть перед ним все пути и создать новую, коллективную форму организации общества, которая упорядочит существующий сейчас в мире хаос.