Драго Янчар - Этой ночью я ее видел
Обучение мы, особо не сговариваясь, продолжили. У нас было две недели для восхитительных осенних прогулок верхом и для нас двоих. Две недели в сентябре, когда в окрестностях Любляны на исходе полудня поднимается марево, а над ним возвышаются деревья с пожелтевшими листьями. Меж тем Вранац и Лорд, с клубящимися облаками пара из ноздрей, носились по лесным просекам, подминая опавшую листву и стуча копытами по колдобинам разбитой дороги. Или же с удовольствием нежились на привязи у дерева на полуденном солнышке, окончательно разгонявшем к одиннадцати часам белесую дымку, в то время как мы устраивались на лесной прогалине, как бы она выразилась, свободные, свободные, будто были одни на этом свете. По крайней мере, на этом его конце.
По тому как исподволь, едва ощутимо, уже сгущались тучи предстоящей грозы: в Германии маршировали и митинговали, а в Италии на особых судебных процессах проходили суды над словенскими патриотами, на утренних поверках в казарме я узнавал, что королевская армия находится в ожидании больших осенних маневров, которые докажут, что она готова ко всему. Не случись того, что случилось между нами с Вероникой, я был бы в смятении, а мой эскадрон усиленно бы занимался военной подготовкой, известие о маневрах заставило бы мое сердце биться еще сильнее, потому что приходит время, когда офицер моей закалки — каждый настоящий офицер — показывает все, на что способен. Что он готов ко всему. Шанс получить повышение по службе — это сопутствующий результат, об этом говорят, когда маневры окончены, а готовясь к походу, никто об этом не задумывается, дело само по себе захватывающее. Теперь вдруг все это перестало меня занимать. Сердце начинало учащенно биться, когда я приезжал в Штепанскую Вас, и билось еще сильнее от мысли, что забьется еще сильнее, когда она окажется там, и успокоится, как только мы заговорим. Успокоится в уверенности, что мы снова одни, только мы вдвоем, наедине со своей тайной. Не знаю, как это она подстроила, или же это было счастливой случайностью: за те две недели я вообще не видел ее мужа, по утрам ее привозил шофер: к вечеру, иногда уже в сумерках, он терпеливо ожидал, покуда мы не появимся. Теперь он и меня отвозил домой, сначала высаживал меня в Полье, где я жил в маленькой квартирке в одноэтажном доме, затем отвозил в центр города ее. И переносил долгие прощания. И это мне тоже неизвестно, как ей удалось добиться молчания этого человека.
Как-то поздним вечером, была уже почти что ночь, она заявила, пока мы ехали, что ей хочется посмотреть, где я живу. Я был смущен. Квартира у меня была скромная, комната и маленькая кухонька, удобства в коридоре. Здесь были квартиры и других офицеров, двери в длинный и сырой коридор то и дело открывались, каждый раз, когда я приходил или уходил, вылезала чья-нибудь башка — офицерская, женская или детская. Этот коридор был этаким местом для общения, местом, где можно было встретиться и потрепаться, нам нравилось общаться, особых тайн ни у кого не было. Нас было трое холостяков, два прапорщика жили там с женами и кучей детей. Я не был в восторге оттого, что Вероника собиралась обозреть мою холостяцкую конуру, чтобы открывались двери в коридор или окна во двор, под прицелом любопытных и вместе с тем готовых хранить секреты, всепонимающих и хитроватых взглядов. Я был уверен, что уже наутро в казарме поползут разговоры о визите дамы. Но она упорствовала. И ушла только около полуночи. Позднее я как-то спросил ее, как ей удалось, что Лойзе, так звали шофера, не проболтался о том, что происходит. Ведь он бы мог потерять место, может, она подкупила его? Уж чем-чем, а этим я не занимаюсь, обиженно ответила она, а потом рассмеялась: это все мое обаяние. Это было нечто большее, нежели обаяние. Было в ней что-то, за что ее обожали шофер, оба коня и молодой кавалерист-поручик, у которого от того, что она была рядом, от ее белокурых волос, смеха и прикосновений и поцелуев голова шла кругом, да так, что он забывал о казарме, о своем эскадроне и маневрах, об офицерах, с которыми делил кров, и об офицерской чести, о которой ему однажды напомнил майор Илич.
По всей видимости, в ней души не чаяли и аллигатор, и Лео, ее муж.
В те две недели я его не видел, однако, это еще не означало, что он прекратил свое существование. И если в сентябре тридцать седьмого мы с ней ничего другого не воспринимали, были только мы и две наши лошади, это еще не значило, что вокруг нас вообще нет белого света. Или, что мы в нем невидимки. В том милом ресторанчике «Под каштанами», куда мы заходили обедать, нашу пару уже довольно хорошо заприметили. В этом, конечно, не было ничего такого, что инструктор верховой езды со своей ученицей после полудня вместе ходили обедать, если бы Вероника так решительно не переступала невидимые грани, о которых она иногда говорила. В присутствии официанта, стоявшего возле нашего столика в ожидании заказа, она во весь голос заявила, не обращая на него внимания: Мой муж дико ревнив и всегда возит охотничьи ружья на заднем сиденье.
Краем глаза я заметил, что официант оторопел. Я хотел было сделать ей знак, что мы не одни. Но она разошлась еще пуще, воскликнув: Господин поручик! Вы его застрелите прежде, чем он нас, правда ведь?
Официант поспешил удалиться, чтобы не стать участником небезопасного разговора, или же, чтобы не быть привлеченным к суду в качестве свидетеля. Вероника же еще больше забавлялась. Ничего себе шуточки, бедняга официант просто остолбенел. Да и ты, господин поручик. Какой из тебя вояка, раз боишься охотничьего ружья!
Не ружья охотничьего я испугался, я боялся за нее. Весь ресторанный дворик уставился на нас, когда она заявила, что хочет поправить мне прическу, и, потянувшись ко мне, опрокинула вино. Милостивая госпожа, обронил официант, подлетев с салфетками, это с каждым может случиться. Ведь такие взъерошенные волосы ему больше к лицу, да? обратилась она к официанту, который по всей видимости снова впал в состояние ступора, лихорадочно вытирая стол, в то время как она укладывала мои волосы. Я сидел там как деревянный истукан, спиной чувствуя на себе взгляды благопристойных люблянских буржуа, я видел, как из уст почтенных люблянских матрон и господ сквозь зубы отпускаются замечания на предмет происходящего здесь у всех на глазах скандала. Я боялся за нее, потому как понимал, что добром это не может кончиться. Так оно добром и не кончилось.
В тот вечер, по дороге ко мне домой, я сказал, что так нельзя себя вести. Ее муж, вся ее семья очень скоро узнают, что между нами происходит, если она будет себя так вести.
А как я себя веду? спросила она раздраженно.
Я замолчал. Раз она сама не понимает, она, приличная дама из высшего люблянского общества, как ей объяснить мне, офицеру из Валево, где выращивают сливы и надираются сливовицей, по мнению ее уважаемого супруга. Ага, промолвила она, ты считаешь, что нам стоило бы прятаться? От кого? Я молчал, в конце концов, мы были не одни, шофер Лойзе, на лице которого была натянута маска дебила, ничего не ведающего и ничего не слышащего, смотрел на дорогу перед собой, посигналив какой-то конной повозке, но все равно он был здесь. Тщетная предосторожность, продолжала Вероника, он тебя не застрелит. Лео вообще не из ревнивых. Настроение было поганое, я не хотел ничего знать о ее муже и об их отношениях, мне не было дела до того, ревнивый он или не ревнивый. Когда машина остановилась перед домом, где я жил, она вышла вместе со мной. Что-то сказала шоферу и он, пожав плечами, уехал. Если хочешь прятаться, давай, сказала она. Я переночую у тебя. Мы стояли на обочине дороги, но мне казалось, что мы стоим на краю пропасти.
Вот как теперь, когда я смотрю на свою небритую физиономию в зеркале, оказавшись посередь душной Фриульской равнины, а на самом-то деле на дне пропасти. Все мы оказались на дне поражения со своими знаменами и конницей, присягой и пушками, честью и пулеметами, вроде сорвавшегося месяц назад в пропасть того самого политика Льотича[4], угодившего на своей машине в воронку от авиабомбы на мосту. Только потому лишь, что у его шофера была сильная близорукость, и он этой воронки не заметил. Рухнул и издох в ущелье, в какой-то словенской гор ной речке, вдали от Белграда, вдали от короля, который так или иначе был в Лондоне, сдох с мыслью, что вскорости вместе с англичанами вернется с победой на родину. Он не вернется, и мы не вернемся, черта с два мы вернемся. Теперь дело идет к концу. И история моей жизни тоже. Труба играет сбор, а у меня нет желания двинуться с места. Я услышал, как несколько солдат побежали, и с трудом мог понять их. Какой во всем этом смысл, подъем знамени, а затем бессмысленные занятия на плацу, поверка, и все для того только, чтобы поддержать дух боевой дисциплины. Маршировали, маршировали гвардейцы короля Петра. Чтобы военные не думали о том, что проиграли, что находятся в плену, и что нету пути назад. И того поручика, Стевана Радовановича, который был одним из самых дисциплинированных офицеров в части майора Илича, тоже больше нигде нет. Всякая муштра, отдавание чести, приветствие знамени — все это стало мне далеким. Нонсенс, дорогая Вероника, ты бы сказала, нонсенс. После всего того, что я видел в Боснии, Лике и в словенских горах перед самым концом войны, эта муштра — нонсенс. Окровавленное лицо моего друга, на губах которого выступила пена, произнесшего, прежде чем отдать концы: «К черту эту проклятую войну». И он, Чедо, когда-то был офицером, который расхаживал по Марибору в начищенных сапогах. И он пел: Маршировали, маршировали, мы оба пели. Кто видел, как умирает его друг и как пена выступает у него на губах, как у коня после долгого перехода, тот не думает больше о пении и приветствии знамени. Приветствие знамени в лагере для военнопленных, побежденных, пораженцах. Ему, Чедо, по крайней мере, не пришлось дожить до такого унижения.