Дэвид Стори - Такова спортивная жизнь
— Там не отдохнешь. А спать мне не хочется.
— Разве вы не собираетесь выйти? Я думала, вы захотите насладиться своей славой.
Я глубоко вздохнул, чтобы показать, как сильно я устал.
— Тогда можете немножко мне помочь.
— Ладно.
Тэд Уильямс рассказывал своей красотке о матче. Она гладила его волосы, хвалила, и он чувствовал, что стоило все это вытерпеть ради нее. Он морщился от боли, но оставался твердокаменным.
— Что надо сделать?
— Можете вымыть посуду. Сегодня столько дел набралось. И то и это. — Она говорила без всякого выражения, вернее, с одним и тем же тупым выражением, как будто подавляла мучительную внутреннюю боль.
Я подошел к раковине и сложил в таз чайные чашки, потом обеденную посуду, потом грязную посуду, оставшуюся после завтрака, потом тарелки от вчерашнего ужина.
— Отставьте чашку этого Джонсона, — распорядилась она. — Я вымою ее сама: ее надо ошпарить. В чайнике осталась вода.
Я налил кипятку и хотел разбавить его водой из-под крана, но она снова вмешалась:
— Не добавляйте слишком много холодной воды. К чему тогда было лить воду из чайника?
— Где Линда и малыш?
— Наверху. Я сейчас уложу их.
— Еще рано.
— Они всегда рано ложатся по субботам.
Я постукивал чашками и протер запотевшее зеркало, чтобы смотреть на себя.
— Если они сейчас не лягут, — добавила она, — пьяные не дадут им заснуть, тогда они век не угомонятся. — Она смотрела, как я мою первую чашку. Секунду она молчала, потом не выдержала: — Если после мытья ополоснуть чашку под краном, на ней не останется мыла, она будет чище. Мне не хочется без конца этим заниматься.
Когда она уложила ребят и спустилась вниз, посуда стояла на столе, ее уже можно было убирать. Я сидел у камина и знакомился с домашней жизнью Уильямса после тяжелого боя. Я никак не мог понять, почему они не поместили на обложке изображение его шикарной блондинки. Например, в углу, за одной из огромных красных перчаток, как раз справа от его уха. Она лежала бы на этом своем диване. Очень было бы симпатично: спереди — он дерется, а в глубине — она с целой кучей всяких утешений. Здорово быть таким вот Уильямсом! Любая красотка — твоя, только свистни. Удар левой, перед которым никто не устоит, и смертоносный крюк правой. Его левая…
— Можете курить, если хотите, — сказала миссис Хэммонд и, внимательно осматривая тарелки, чтобы знать, сколько жира я на них оставил, начала убирать их в буфет.
— Что?
— Я сказала, что вы можете курить.
— А как же все попреки и разговоры?
— Сейчас здесь нет детей. Я не люблю, когда курят при них.
— Вы никогда этого не говорили.
— Ну что ж, теперь вы будете знать.
Я слышал, как она возится в буфете. Потом она сказала:
— Заработком это не назовешь.
— Вы про сегодняшний матч?
Она ничего не ответила.
— Заработок будет, когда подпишут контракт, — сказал я.
— Еще подпишут ли?
— Не знаю.
— Старик, кажется, не сомневается… А вы для него прямо как сын.
Я обернулся и посмотрел на нее.
— По-моему, нет. — Я задумался над тем, что она сказала. — Я называю его папашей просто потому, что он старый.
— Я не про это.
— А про что?
— Про то, как он себя с вами ведет — глаз с вас не спускает. Он смотрит на вас, как девчонка.
— Да бросьте вы! Ему интересно, вот и все.
— Вернее, даже очень интересно.
— Пусть очень. Ну и что из этого? В его годы у человека мало развлечений, и он достаточно для меня сделал.
— Вот, вот. Это-то и странно. — Она вешала чашки на крючки с таким видом, будто ее слова попадали в цель так же неотвратимо, как каждая чашка на свой крючок.
— Если регби вас не интересует, вы не можете знать, как к нему относятся другие. Больше всего его как раз любят старики вроде Джонсона.
— Любят, да не так, как он.
Она подошла и остановилась, опершись ладонями о стол.
— Знаете что, я понимаю: вы устали, и мне не надо было приводить его сюда. Я прошу прощения. Больше этого не будет.
— Я не устала. И мне все равно, приведете вы его снова или нет.
— Что же вам тогда нужно?
— Ничего.
— У него нет своего сына. Вы что, знакомы с Джонсоном или что-нибудь про него знаете?
— Может быть, и знаю. — Она напряженно наклонилась через стол, и по ее лицу забегали огненные зайчики. — Сколько он получит, если с вами заключат контракт?
Я сделал вид, что обиделся. Но она не заметила. Мне казалось, что она старается держаться поближе ко мне и обойти Джонсона. Я сказал с досадой:
— Ничего он не получит. Я никогда об этом даже не думал.
— Можете не сомневаться, он-то подумал.
Я вдруг почувствовал, что в дружбе Джонсона есть что-то такое, что я должен защитить.
— Он не такой, — сказал я.
— Да неужели? За всю свою жизнь он ни разу не работал.
Настоящая язва. Хотел бы я знать, как с ней управился бы Уильямс. Вздул бы? Отвесил бы пощечину? Это-то уж наверняка. Тигру так и положено. Раз — и готово.
— Откуда вы знаете, что Джонсон никогда не работал? — спросил я.
— У меня есть глаза. Посмотрите на его руки. Разве они знают, что такое работа? У него мерзкие руки. Совсем мягкие.
— При чем здесь, черт возьми, его руки? — Я быстро посмотрел на свои ладони и у пальцы. — У него мерзкие руки. У меня мерзкие руки. Мы же не можем все быть женщинами. Я еще даже не знаю, подпишут со мной контракт или нет. И он не знает.
— Он, кажется, в этом не сомневается. — И она добавила небрежно: — Я слышала, он говорил про Слоумера.
— Ну и что из этого?
— Я слышала, что он говорил про Слоумера.
— Пусть вы слышали, что он говорил про Слоумера. Твердите одно и то же, как ребенок. К чему вы клоните? Вот что я хотел бы знать. Слоумер помогает содержать клуб. На самом-то деле, может, он один его и содержит. Денег у него много.
— И вам нравятся такие деньги? Он ведь католик.
Я прикинул, насколько это должно меня потрясти. В конце концов для этой улицы, и для соседей, и для всего множества улиц, которые видны с больничного холма над долиной, католик — это уже почти иностранный агент. Он может быть за вас, а может быть против вас. Чтобы жить спокойно, лучше относиться к ним всем, как к врагам. Если каждого считать тигром, то не ошибешься. Но Слоумер-то не каждый. Он богат и один из заправил. Мне казалось, что это должно покрывать все остальное.
— По тому, что я слышал, — сказал я, — Уивер мне совсем не нравится. Но я все-таки работаю у него на заводе. По-вашему, я должен переменить место?
— Меня это не касается. — Она как будто обрадовалась, что вывела меня из себя. Огонь в камине угасал, и читать было уже нельзя, но она не зажигала света. В довершение ко всему она взяла желтую тряпочку и, встав около самого огня на колени, начала чистить башмаки, стоявшие на каминной решетке.
— Насколько я знаю, ваш муж работал у Уивера, — сказал я казенным голосом, словно объявлял о несчастье, которое не имело ко мне никакого отношения.
— Кто вам это сказал? — спросила она, не поднимая глаз. Она навернула тряпку на указательный палец и протирала сгибы вокруг дырок для шнурков.
— Один человек. Он случайно спросил, где я живу. А когда я ответил, сказал, что ваш муж там работал.
— Наверное, он еще что-нибудь говорил. Не то вы не стали бы заводить разговор… Вы, конечно, тут же выложили, что живете за гроши у вдовы Хэммонда.
— Нет. Я просто сказал, сколько плачу, и объяснил, что отрабатываю остальное, помогая по хозяйству.
— И он, конечно, подумал, что вы… настоящий рыцарь. Помогаете по хозяйству. Так вы ему и сказали? А он что же?
— Вам ведь не интересно, что говорят люди.
— Да, не интересно. — От огня в камине осталась только кучка жарких углей. Красные отблески ложились на коричневый башмак, который она надела на руку. — Мне не нравится, когда говорят про Эрика, вот что, — сказала она.
— Я и не стал бы о нем говорить.
— Мне все равно, когда сплетничают обо мне. Они только этим и занимаются. Когда он умер, они болтали… ну, это все равно. Я не люблю, когда треплют его имя.
Позади дома играли дети. У них под ногами скрипела выброшенная за двери зола. Они кричали и визжали в темноте.
На соседнем дворе мальчишка Фарер проверял мотор своего мопеда; мотор трещал, чихал и глох. Там всем было весело. Я встал, собираясь уйти.
— Что про него говорят у Уивера? — спросила она.
— Я только раз слышал, как о нем говорили.
— Наверное, сами разболтались, вот и зашел о нем разговор.
— Нет. Я никогда даже не произносил его имени.
Она вытащила руку из башмака и поставила его рядом с другим.
— Знаете, когда Эрик умер… я… для меня рухнул весь мир. — Ее черный силуэт совсем поник. — Он часто говорил, что не знает, зачем живет. Он говорил: «Зачем я родился?» Когда он это повторял, я чувствовала, что я ему плохая жена. Я не смогла заставить его поверить, что он нужен… — Она подняла глаза. — Наверное, не надо было это вам говорить? — спросила она.