Дэвид Стори - Такова спортивная жизнь
— Как ты смеешь стучать ко мне в дверь!
Мне это показалось уж очень смешно, и я расхохотался. Он не понял, почему я смеюсь, но все-таки спустился на одну ступеньку и шепнул что-то про «Короля Вильгельма». Я ушел, еле держась на ногах. Я хватался за заборы, калитки, фонарные столбы. Мне казалось, что я в жизни не видел большего чудака, чем Джонсон. Потом мы встретились с ним в этой пивной. Больше я над ним никогда не смеялся. Скоро я решил, что зря затеял все дело. Год ожидания, во время которого Джонсон упорно трудился, чтобы так или эдак устроить мне пробу в «Примстоуне», дал ему гораздо больше, чем мне. Он это тоже понимал. Я бы не удивился, узнав, что он сам сводил на нет свои старания, лишь бы оттянуть время, когда я смогу обходиться без него. Джонсон все больше за меня цеплялся, а мне это совсем не нравилось. Мне казалось, что он ходит за мной по пятам. Я уже был не прочь поискать какой-нибудь другой способ попасть в «Примстоун». Сначала я надеялся, что Морис Брейтуэйт передумает и согласится немного подтолкнуть меня — только это мне и было нужно. Но он явно не собирался ничего делать. Целый хвост возможных кандидатов в форварды дожидался пробы, так что мне оставалось положиться на Джонсона, рассчитывая, что он протащит меня в начало этой очереди.
Когда я выбежал на поле, было почти темно. Тяжелый туман застлал долину, и стадион замкнулся в плотных серых стенах моросящего дождя. Было отчаянно холодно. Группки игроков перебегали с места на место; на фоне полупустых боковых трибун они казались маленькими и ненастоящими — насекомые, толкущиеся в пустоте. От страха меня мутило, я не понимал, зачем я оказался в Примстоуне и почему целый год этого добивался. За темным поясом толпы и деревянными башенками стадиона ничего не было видно. Мы были одни: все привычное, все, от чего становится легче на душе, исчезло; мы были брошены в кольцо трибун. Я больше не знал, зачем мне все это нужно.
Когда я бежал на поле, Джонсон был у выхода. Я не знал, как ему удалось договориться о четырех пробных играх, но все-таки это был час его торжества. Когда я пробегал мимо, он стоял насупленный и жалкий. Пока мы ждали выхода другой команды, я мог разглядеть, как он медленно поднимается по центральной лестнице главной трибуны. Потом из жерла туннеля на поле хлынул поток белых рубашек.
Я приглашал миссис Хэммонд прийти, но она отказалась наотрез — нечего к ней с этим привязываться.
— Ведь это моя первая игра. Нужно же, чтобы кто-нибудь меня подбодрил.
— Сами себя подбодрите. С чего это я стану сидеть на холоде и целый час мерзнуть до полусмерти.
Когда я попробовал ее уговорить, она сказала:
— Нечего вам этим заниматься.
Ее лицо прямо горело от злости.
— Это же просто заработок. Если я буду играть хорошо, мне заплатят триста, а может, и четыреста фунтов.
Она засмеялась.
— Конечно, столько они вам и заплатят.
— Вот это я и хотел услышать. А все-таки хорошо бы вам прийти.
— И не подумаю, — с надрывом сказала она. — Если бы мне хотелось, я бы пошла. Я уже сказала. Я не хочу.
— Ну, так пожелайте мне удачи.
— Желаю вам всякой удачи. Только не моей.
Я прыгал на одном месте, как заведенный, и пытался вспомнить, какое у нее было лицо, когда я уходил из дому. Она смотрела на меня с недоверчивым интересом, пробивавшимся сквозь жалость к себе. Я был рад, что она не пришла. Ничего стоящего: сотни две зрителей, встреча двух команд-дублеров, вон Джонсон машет своими паучьими руками. Но ее намеренное безразличие разбудило во мне злость, даже ярость, и это было хорошо для игры. Я забыл про осторожность. После первого тайма, когда мы уходили с поля, я понял, что ярость — это главное, что помогает мне играть. Хотя эта манера как будто пришлась мне по нутру, мне не нравилось, что я могу похвастаться только медленной неуклюжей игрой и преимуществами роста и веса.
Мы строились перед вторым таймом под моросящим дождем, мешавшим разглядеть края поля. Я вдруг почувствовал себя счастливым, как будто сбросил с плеч какую-то тяжесть, и набрал полные легкие воздуха. Тогда я не придал этому никакого значения, просто воспользовался минутой, чтобы подбодрить себя. Позже я понял, что так всегда бывает перед тем, как приходит ощущение силы. Я был большим и сильным, и я мог заставить других признать это. Я мог показать им всем; с расчетливостью, которой я сам потом гордился, я по-настоящему кому-то врезал. Я был сильным. Сильным! Захватывающее чувство!
Я вслушивался в гул толпы — еще незнакомый мне звук. Я попробовал управлять этой музыкой одну минуту, две минуты. Некоторое время я действительно заставлял их реветь, словно дрессированных зверей. Я был сильным!
В последнюю четверть часа подъем сменился усталостью — я не знал, что бывает такая усталость. Я больше не хотел играть — совсем, никогда. Холод и дождь пробирали меня до костей, я не чувствовал ни рук, ни ног. Теперь между мной и толпой встала стена: я больше не слышал зрителей. Поле раздвинулось, его границы пропали в душном тумане. Земля ходила ходуном, стремясь поглотить меня. Я прислушивался к глухому топоту моих исчезнувших ног, которые двигались сами по себе. Я ненавидел толпу, которая заставляла меня терпеть эту муку. Глаза вылезли у меня из орбит, нижняя челюсть отвисла, каждый глоток воздуха казался куском свинца.
И все это было ненужно. Я бегал по полю как очумелый, выворачиваясь наизнанку при каждом движении, вместо того чтобы прохлаждаться, пока можно. Даже за время четырех пробных игр я научился приберегать силы до того момента, когда их можно лучше всего использовать. Никогда больше я не чувствовал себя таким измотанным, как после этого первого матча, и не радовался так окончанию игры. Мне было все равно, буду я когда-нибудь еще играть или нет. Я хотел только одного: лечь на спину и не двигаться ни сейчас, ни потом. Я лежал, задыхаясь, в бассейне, а вода стискивала мне грудь, как будто хотела удушить, и обжигала ссадины так, что начинались судороги. Позади раздавался возбужденный голос Джонсона, вокруг смех и болтовня — все одинаково чувствовали облегчение.
Кто-то взял полотенце и растер мне спину, потом тренер смазал желтой мазью мои руки и ноги. Джонсон стоял у двери и не отводил от меня глаз, полных гордости и восхищения. Он одобрительно кивал. Когда я начал одеваться, он улучил минуту и бросился ко мне.
— Ты замечательно играл, — тихонько сказал он, ожидая разрешения излить свой восторг.
— Тебе, значит, поправилось?
— Еще бы, Артур, — с нежностью ответил он и покачал головой. — Я никогда не видел такой игры. Они все будут за тебя.
— Ты так думаешь?
— Я знаю.
Джонсон таращил глаза, подбадривая сам себя.
— Я же сидел среди членов комитета, — соврал он. — Я их знаю, я знаю, что они думают. Ты играл как надо, в точности так, как требуется. Разве я тебе не говорил?
И он принялся описывать различные моменты игры, которые я даже не заметил.
— Ты что-то увлекаешься, — сказал я, потому что он заговорил слишком громко и некоторые уже начали откровенно улыбаться.
— Увлекаюсь! — Он отдернул руку, словно обидевшись.
— Да они все казались молокососами рядом с тобой, вот как ты играл!
— Я что-то этого не заметил. И не расходись так, папаша. Мы ведь еще в раздевалке. Как ты, собственно говоря, сюда попал?
— Они не обращают на меня внимания, — ответил он и зашептал: — Теперь, Артур, перед тобой открытый путь. Можешь запросить сколько хочешь. — Он внимательно посмотрел на меня. — Уж я-то знаю. Я же заседал в этом комитете, когда ты еще даже мяча в руках не мог удержать. Сам видишь, все идет, как я говорил. Разве не верно, Артур? — Он схватил меня за руку.
— Вряд ли они все думают так же, как ты, папаша. Попробуй посмотреть на это дело, как они.
— Вот увидишь, мы с ними ни в чем не расходимся. — Лицо у него сморщилось. — Только, может, они не станут это показывать. Само собой, они не станут это показывать, как я.
Он выпустил мою руку и ждал, пока я оденусь. Оглядываясь по сторонам, он не слишком остроумно сравнивал ноги и спины других игроков с моими.
Я немного постоял с остальными около огня — хотел убедиться, что Джонсон не очень навредил мне своим длинным языком. Потом он увел меня в буфет.
— Никого из значительных людей здесь нет, — сказал он очень уверенным голосом.
— Ни одного из членов комитета, о которых ты говорил?
— Нет. Во всяком случае, Джордж Уэйд, председатель, сейчас в Сент-Хеленсе с основным составом.
Мы взяли чай и бутерброды.
— А что за человек Уэйд? — спросил я.
— Решать будет он. Я говорил с ним о тебе. Он кремень, но свое дело знает. Он этим занимался, когда тебя еще на свете не было.
Мне надоел Джонсон. Я хотел поговорить с другими игроками, чтобы понять, трудно ли с ними поладить, разузнать, что они думают про матч и про мою игру. Мне надоел старик и надоело, что он все время пялит глаза на мои мускулы. Я смотрел, как он открывает и закрывает свой маленький рот, и не мог понять, для чего он это делает.