Меир Шалев - Фонтанелла
«Папа!»
Я оглянулся. Сероватые, с красными прожилками, стены огня и дыма приближались ко мне отовсюду, по всему желтому пшеничному простору. Помню, я рухнул на землю, свернувшись как зародыш, прикрывая руками макушку. За считанные секунды пламя охватило всю ширину поля, и огонь уже начало сносить на восток.
«Михаэль…» — лаял старый пес Апупы, прыгая, как безумный, на краю горящей пшеницы. Хотел показать, что от него и тут есть толк, но помчаться ко мне боялся.
«Михаэль…» — звали несомые ветром далекие голоса родителей, дядьёв и теток. Они, которые зачинали нас и рожали, растили и воспитывали, сплетали нам венки и поздравляли, теперь, слепые и беспомощные, издали взывали о помощи.
«Михаэль…» — протрубил могучий голос Апупы, бесполезный, как его сильные руки, глупый, как его истыканные гвоздями башмаки, нелепый, как его заткнутый за пояс кнут-курбач, «на случай всякого случая», — и чем это поможет ему теперь против языков пожара?
«Михаэль…» — позвала черная змея, вернувшаяся откуда-то к моим окаменевшим ступням. Заманила меня сюда, а сейчас вернулась — спасти?
Я хотел было встать и побежать за ней, но внезапный порыв ветра перебросил правое крыло пламени прямо через меня. Я повернулся и упал, пойманный в западню, задыхающийся, окруженный высокими, скачущими, оранжево-огненными плясунами. Пять лет было мне тогда: слишком мал, чтобы понимать, слишком слаб, чтобы убежать, но и слишком молод, чтобы потерять надежду. Только годы спустя я осознал, что день моего рождения угрожал стать днем моей гибели. Смерть, хоть и придвинулась совсем близко, казалась мне тогда далекой и непостижимой, но боль, и страх, и удушье были ощутимы, и даже слишком хорошо. Так хорошо, что достаточно одного воспоминания, чтобы и сейчас, спустя много лет, тотчас протянуть руку к аптечке за ингалятором от удушья, моим неразлучным спутником с той самой поры.
Бешеный, пламенный, завораживающий танец уже окружал меня со всех сторон. Помню: дым пожара разрывает мне грудь, его рев распирает мою голову. Считанные шаги отделяют меня от его протянутых огненных пальцев, и, несмотря на их ослепительный блеск, я чувствую, что меня заливает тьма, но не охватывает снаружи и не заполняет все вокруг, а растет откуда-то изнутри. Потом тьма во мне опускается, и и уже плыву в ней и снова кричу: «Папа!» — и тогда прямо из огня появляется женщина.
Незнакомая женщина, молодая, высокая, почти голая — серая блуза изъедена огнем (несмотря на страх и боль, я удивился: женщина в мужской рабочей блузе), обнаженная грудь покрыта копотью и сажей. Обгоревшая шапка коротких черных волос и остатки цветастой юбки вокруг бедер.
— Где ты, малыш? Где ты?
— Я здесь! — крикнул я, приподнявшись.
Новая стена дыма разделила нас. Ее крик:
— Кричи громче! Я тебя не вижу!
— Я здесь… Я здесь… — изо всех сил заорал я, и она снова появилась из пламени и устремилась прямо ко мне, ни на секунду не замедляя бега. Наклонилась, схватила меня длинной рукой — и вот уже меня подняли и несут сквозь стену огня на другую сторону поля.
Сколько времени прошло — не знаю. Может быть, всего несколько секунд, может — час или минута. Рев пожара затих, и теперь я слышал только ее хриплое дыхание, стоны боли, мои и ее, напряженные удары ее сердца. Черно-белые комья крошились под ее ногами. Шипящие кучи золы огненно раскалялись от дуновения ее бега. Я помню руку, охватившую меня вокруг живота, пальцы, впившиеся в мое тело. Ее левая пятка ударяла по моему бедру, ее ожоги выжигались в моей коже, — и вот мы уже миновали стену камыша, и я брошен в вади, в его мутную, прохладную воду, и лежу рядом с этой чужой женщиной.
Она лежала на спине — руки и ноги раскинуты, кашляющий рот судорожно втягивает воздух, грудь поднимается и опускается в тяжелом дыхании — и вдруг повернула ко мне голову:
— Я тебя услышала…
Странный акцент был у нее, похожий на акцент Гирша Ландау, скрипача. Ее глаза, ее губы были совсем рядом с моими. Ее пальцы погладили мою голову, задержались на мгновение, натолкнулись на просвет между костями макушки, уловили и осознали неожиданность. Она улыбнулась:
— Смотри, твоя фонтанелла еще открыта.
Слово «фонтанелла» я тогда не знал, но сразу понял, о чем она говорит. За ее головой метнулась вниз крылатая тень. Ястреб взмыл снова, черная змейка извивалась в его когтях.
Послышался мужской крик, чужой и тревожный:
— Аня! Аня! Где ты, отзовись!
Молодая женщина встала, стекая водой, пеплом и грязью, подняла меня на руки и перешла вади. За камышами открылись мне лошадь и телега. Худой старик с загорелой лысиной, в светлой отглаженной рубахе и в брюках цвета хаки, сидел на ней, курил сигарету и ждал.
Ее руки, поднимающие меня на телегу, ее победная улыбка:
— Я же говорила тебе, что слышу мальчика, он кричит из огня.
И он, улыбаясь:
— Ну, Аня, так теперь он твой.
* * *С той ночи, когда мы с Габриэлем вернулись из Иерусалима и я начал записывать всё это, члены Семьи начали выражать свои мнения.
Рахель, из бездны своей постели, и отец, из бездны своей могилы, поощряли меня: «Очень хорошо».
Мать, ползая среди кочанов своей органической капусты, сказала, не глядя: «Надеюсь, Михаэль, что это первый шаг на твоей новой дороге, которая будет правильной и во всех других отношениях».
Жених спросил, пишу ли я «под копирку», потому что «бумаги иногда разлетаются или пропадают».
Айелет завела себе новую привычку — стоять за моей спиной, читать из-за моего плеча, задавать вопросы и делать замечания, Алона переполнилась любопытством и подозрением, а Ури, во всем такой отличный от меня, единственный из всех понял, что речь идет не о романе и не о книге воспоминаний, а об отце, который сам себе Шахерезада и Султан одновременно, и о рассказе, который не что иное, как длинное прощальное письмо. Из мужской солидарности, которой я от него не ожидал, он принес мне старый компьютер, в котором установил новый текстовой редактор («конец чернилам и перьям, отец, даже коров уже доят сегодня машиной»), объяснил основные команды, ввел в память мой личный секретный код и заклял меня «делать копии как можно чаще», потому что компьютер, при всей своей феноменальной памяти, «во всем остальном полный болван, инфантил и к тому же идиот».
И еще он дал мне совет относительно самого процесса письма.
— В компьютере очень легко стереть и легко добавить или изменить, — сказал он. — Так легко, что ты иногда решаешь и делаешь раньше, чем подумаешь. Поэтому я тебе советую: если у тебя есть две формулировки и ты не знаешь, какую выбрать, запиши обе, возьми второй вариант в квадратные скобки и иди дальше, вернешься к ним потом. А если тебе придет в голову какая-то идея, не имеющая отношения к данному месту и моменту, просто запиши ее, обозначь угловыми скобками и продолжай. Потому что иначе забудешь.
— Просто угловыми скобками? — переспросил я.
— Они заметны. Потом, когда кончишь, компьютер найдет тебе все эти квадратные и угловые скобки, и тогда сиди себе, выбирай на досуге, думай над всеми этими «зачем» и «почему» и решай, что да и что нет. <Надо решить, объяснять ли наши семейные выражения, и если да, то где и как.>
— А если я не успею?
— Почему бы тебе не успеть, отец? Ты куда-то спешишь?
— А зачем мне секретный код? — спросил я. — В этой семье и так достаточно секретов.
— Так лучше, отец, — сказал Ури и поднялся. — Так лучше, поверь мне.
Часами, днями, неделями он лежит у себя в комнате в компании своих книг и своего лэптопа. Иногда он гасит свет и слушает музыку, и тогда на его щеке заметна та «сверкающая-в-темноте-бороздка», которую Амума передала ему в наследство через меня [которую я передал ему от Амумы], а потом в несчетный раз смотрит фильм «Кафе „Багдад“», тоже на экране лэптопа, который лежит у него на животе, как кошка. Комната не закрыта. Можно войти, он не возражает. Можно завести с ним разговор. Иногда он отвечает — одним из тех своих «Ну-ну», которые бесят Алону, потому что в этом слове достаточно изменить мелодию, чтобы приспособить его для тысячи ответов, а она не достаточно музыкальна, — но чаще не отвечает вообще. Это не равнодушие. Просто Ури не способен таниматься двумя делами сразу. Когда он сосредоточен на чем-то одном, то глух ко всему остальному. В армии он служил полтора года, был, понятно, специалистом по секретным кодам, а потом однажды взял и уволился, под каким-то пустяшным предлогом. Жених был потрясен. Не разговаривал с ним несколько месяцев, угрожал, что вычеркнет его из списка «получающих довольствие» и ничего не даст «этому типу, который увиливает от армейской службы», ни теплой рукой не даст, ни холодной[13]. Но Ури пришел домой, лег на кровать и сказал, чтобы его оставили в покое, только сообщили, если придет та женщина, которую он ждет, и сразу открыли бы ей ворота, не устраивая никаких проверок на входе.