Джоанн Харрис - Пять четвертинок апельсина
Мы только кончили ужинать, когда услышали их голоса. Весь день было пасмурно и сыро, как будто кто накинул на небо потертое одеяло, и все были раздраженные, злые. И ночь облегчения не принесла, обволокла белесой мглой поля; наша ферма темнела островком, мгла заползала в дом из-под дверей, сквозь щели в окнах. Мы, что уже стало обычаем, ели молча и без особого аппетита, хотя, помнится, мать, сделав над собой усилие, расстаралась и приготовила то, что мы больше всего любим. Свежеиспеченный хлеб, усеянный маковыми зернышками, масло из Креси, rillettes, ломтики andouillette из прошлогоднего поросенка, горячие, шкворчащие кусочки boudin в собственном жире и темные гречишные блинчики прямо со сковородки, хрустящие и хрупкие, как осенние листья. Мать старалась вести себя как ни в чем не бывало, нам наливала сладкий сидр из глиняных bolées, но себе не налила. Помню, во время ужина она то с трудом выдавит из себя улыбку, то вдруг нарочито рассмеется, хотя никто ничего смешного не сказал.
— Я вот прикинула, — голос звонкий, как металл, — прикинула, что неплохо бы нам слегка проветриться.
Мы безучастно смотрели на нее. Запах жира и сидра становился невыносим.
— Вот я и подумала, не отправиться ли погостить в Пьер-Буфьер к тетке Жюльетт, а? — продолжала она. — Вам там понравится. Это в горах, провинция Лимузен. Там и козы, и сурки…
— Козы есть и у нас, — сказала я жестко. Мать снова засмеялась, резко, натужно:
— Ты прямо не можешь, чтоб поперек не вставить! Я взглянула ей в глаза:
— Хочешь, чтоб мы подальше удрали? Сначала мать притворилась, будто не понимает, о чем я.
— Понятно, путь туда не ближний, — продолжала она с наигранной веселостью. — Но не так уж это и далеко. Да и тетка Жюльетт будет рада нас всех повидать.
— Ты хочешь, чтоб мы удрали из-за того, что люди болтают, — сказала я. — Будто ты нацистская шлюха.
Краска бросилась матери в лицо.
— Нечего всякие сплетни подбирать, — отрезала она. — Последнее это дело.
— Хочешь сказать, это не так? — вставила я, просто чтоб ее подковырнуть.
Я была уверена, что это не так, я и помыслить не могла, что такое возможно. Я видала шлюх. Они были румяные и пышные, дебелые и смазливые, с пустыми глазами и размалеванными губами, как у киноактрис Ренетт. Шлюхи хохочут и визжат, у них высокие каблуки и кожаные сумки. Мать была старая, противная уродина. Даже когда смеялась.
— Чушь!
И отвела глаза.
— Тогда зачем нам удирать?
Молчание. И тут в наступившей тишине еще до того, как первый камень ударил в наши ставни, мы услышали нарастающее гудение толпы, звяканье металла, топот ног. Голос Ле-Лавёз во всей своей лютой ненависти и жажде мести; рык толпы, уже переставшей состоять из людей, — здесь не было Годэнов, Лекосов, Трюрианов, Дюпрэ или Рамондэнов, это были солдаты одной армии. Выглянув в окно, мы увидели, как они толпой стоят перед нашей оградой, человек двадцать-тридцать, а то и больше, в основном мужчины, но попадались и женщины. Некоторые с фонарями или с факелами, как при уже давно кончившемся Празднике урожая, некоторые с полными карманами камней. Мы смотрели на них, свет из кухни освещал двор, и вдруг прямо у нас на глазах кто-то размахнулся — и очередной камень угодил в ветхую оконную раму, осколки стекла посыпались в кухню. Кидал Гийерм Рамондэн, тот самый, с деревянной ногой. Я едва узнала его в мигающем свете факелов и даже сквозь оконное стекло резко почувствовала мощь его ненависти.
— Сука! — Я едва узнала его голос, распаленный не только вином. — Выходи, сука, пока мы сами до тебя не добрались!
Его слова были подхвачены чем-то наподобие рева, усиленного топотом ног, отдельными выкриками и пригоршнями камней и комьев, шквалом полетевших в наши прикрытые наполовину ставни.
Приоткрыв разбитое окно, мать громко выкрикнула:
— Пошел вон, пьяный придурок, самого-то уж нога не держит, домой не допрыгаешь!
В толпе раздались хохот и громкие насмешки.
Гийерм потряс костылем, с которым приковылял.
— Ишь как расхрабрилась, сука немецкая! — рявкнул он с пьяной ухмылкой, но язык у него явно заплетался. — Кто им про Рафаэля сказал, а? Кто рассказал им про «La Rép»? Скажешь, не ты, Мирабель? Разве не ты наболтала эсэсовцам, будто они прикончили твоего любовника?
Мать плюнула в сердцах.
— Расхрабрилась, говоришь? — выкрикнула она истошно и резко. — Уж не у тебя ли храбрости занимать, Гийерм Рамондэн? Тебе ее хватило только, чтоб напиться и под окнами честной женщины орать, пугать ее детей! Хватило, чтоб уж через неделю с фронта вернуться, пока муж мой за тебя кровь проливал!
Гийерм зарычал в ярости. Толпа за его спиной хрипло подхватила его рык. Очередной шквал камней и комьев полетел в окно, весь кухонный пол был усыпан землей.
— Ну, сука, держись!
Они уже рвались в калитку, без труда сорвав ее с прогнивших петель. Наш старый пес тявкнул раз-другой и, внезапно взвизгнув, затих.
— Думаешь, мы не знаем? Думаешь, Рафаэль никому не сказал?
Полный торжествующей мести рев Гийерма перекрывал гул толпы. В отблесках факелов под нашим окном глаза его блестели, точно причудливо растрескавшееся стекло.
— Нам известно, что ты торговала с ними, Мирабель! Нам известно, что Лейбниц был твой любовник!
Мать опрокинула кувшин воды на головы тех, кто подступил близко.
— Опомнитесь! — яростно орала она. — Думаете, все такая погань, как вы? Думаете, других на свете не бывает?
Но Гийерм, прорвавшись к дому, уже настойчиво барабанил в дверь:
— Выходи, сука! Нам все про тебя известно!
Я увидела, что под его ударами уже дрожит засов. Мать обернулась к нам, лицо пылало гневом:
— Собирайте вещи. Достаньте коробку с деньгами из-под умывальника. Документы возьмите.
— Зачем? Ведь…
— Быстро! Я что сказала? Мы сорвались с места.
Сначала я решила, что грохот — такой чудовищной силы, что прогнившие доски пола заходили ходуном, — оттого, что рухнула входная дверь. Но кинувшись обратно в кухню, мы увидели, что мать, чтобы забаррикадировать вход, подтащила комод к двери, и это грохотали, разлетаясь вдребезги, ее драгоценные тарелки. Стол также был притиснут туда, чтобы, если комод отъедет, войти в дом им так просто не удалось. В руке у матери я увидала ружье отца.
— Кассис, проверь-ка черную дверь! Вряд ли они так скоро сообразят, хотя кто их знает… Рен, останешься около меня. Буаз… — она как-то непонятно странно на меня взглянула своими горящими черными глазами, но договорить ей не пришлось: внезапно что-то мощно ударило в дверь, наполовину выбив верхнюю филенку, в образовавшемся просвете проглянуло звездное небо. Воспламененные отблеском огней и яростью лица возникли в просвете. Задние, наседая, выглядывали из-за спин передних. Впереди всех свирепо ухмылялась физиономия Гийерма Рамондэна.
— Не спрячешься в своей конуре! — натужно орал он. — Сейчас я тебя, сука, накрою. Сейчас ты мне заплатишь за все… что сотворила с…
Даже теперь, когда рушился ее дом, мать умудрилась язвительно расхохотаться:
— Уж не с твоим ли папашей? — презрительно и резко выкрикнула она. — Это он, что ли, мученик? Это Франсуа-то герой? Не смеши! — Она вскинула повыше ружье так, чтоб Гийерм видел. — Отец твой был жалкий пьяница и ссал, когда напьется, себе в штаны. Да он…
— Мой отец был боец Сопротивления! — взвыл в ярости Гийерм. — Иначе зачем он к Рафаэлю ходил? С чего немцы его забрали?
Мать снова расхохоталась:
— Сопротивления, говоришь? А старый Лекос? Он что, тоже из Сопротивления? Я бедняга Аньез? А Колетт?
Тут впервые за эту ночь Гийерм несколько попятился. Мать с ружьем наперевес шагнула к пролому в двери.
— Тогда слушай, что я скажу, не дорого возьму! Твой папаша такой же боец Сопротивления, как я Жанна д'Арк. Старая пьянь он, вот кто, любил язык распускать почем зря и, пока как следует не заложит, ни за какое дело не брался. Просто оказался не в то время и не в том месте, как и вы сейчас, ублюдки. А ну марш отсюда по домам, все до единого! — Она пальнула из ружья в воздух. — До единого!
Но Гийерм устоял. Заморгал, когда сверху на него посыпалась древесная труха, но сдюжил.
— А этого боша кто укокошил? — сказал он уже не таким пьяным голосом. — Кто-то же его пристрелил? Кто еще, кроме как из Сопротивления? А потом кто-то выдал их эсэс. Кто-то из деревенских. Кто ж, кроме тебя, Мирабель? Ну кто?
Мать расхохоталась. В каминном отсвете помню ее лицо: воспламененное гневом, оно было почти прекрасно. Среди ее родной порушенной кухни страшен был этот материнский смех.
— Сказать тебе кто, Гийерм? — Что-то новое прозвучало в ее голосе, сродни ликованию. — Потому тут и торчишь, что узнать охота? — Она снова пальнула в потолок, штукатурка в красных отблесках огня кровавыми перьями посыпалась вниз. — Ну, может, я тебе и скажу, а чего, какого хера?