Глеб Горбовский - Первые проталины
— Дак я ить верну-улась…
— Вот и молодец. И скулить тебе, значитца, не к чему более… И подымись, стал быть, кому говорю?!
И тут в дверину входную опять постучались. Не робко, но и не хулигански, как председатель. Деловито, настойчиво дали о себе знать.
«Ну и ночка! — подумалось Алексею Алексеевичу. — И все в школу!»
— С Новым годом… — мрачно поздравил присутствующих, переступая порог, Супонькин. — Груздева Ольга… не у вас прячется?
— Для чего она тебе спонадобилась? В такое время?
— Дома должна сидеть. Как велено. Завтра в город повезу. Пойдем, Груздева, не заставляй меня бегать. Иначе запру в холодном чулане.
Супонькин фураньку свою заснеженную приподнял, длинные красные уши из-под нее так и прыгнули по обе стороны головы, так и распрямились. Нос копеечный изморщился весь от брезгливости.
— Слышь-ко, Супонькин, — разговаривал с уполномоченным председатель, остальные помалкивали, — вот тебе мое решение: уходи отсюда. И про девку — забудь. Не твое это дело. Ступай, ступай от греха… Ты меня знаешь. Я ведь и покусать могу. Праздник портишь. Замашки-то свои урезонь… Олька — моя колхозница, я и в ответе за нее. Уймись. Хошь вот — глони с праздником, — протянул председатель поллитровку, которую держал в пиджаке, во внутреннем кармане. — Только пить на улицу выходи… По новой моде.
Супонькин будто мимо ушей пропустил председателеву речь.
— Пойдем, Груздева. Кому говорю! — и потянул девчонку за воротник полушубка.
И вдруг Автоном Голубев отчаянный прыжок совершает и вплотную с Супонькиным, бок о бок, оказывается. И — хлоп, хлоп того по кобуре… по пустой, порожней, всю ладошками обхлопал.
Ольга неприятно так заверещала, уйдя, как улитка, в платок свой слоеный. На печке Серёнька Груздев проснулся и тоже заплакал тоненько, отчаянно.
— Ты это что же, гад… псих ненормальный, детишек тиранишь? — оскалил зубы Автоном.
Отсоединили Автонома от Супонькина Шубин с учителем. Курт как сидел за столом, прихлебывая чай из граненого стакана, так и на время драки не переменил ни позы, ни взгляда. На лице его было написано: «Что ж… Так, видимо, надо. Таков здесь порядок, таков закон. А мы против закона или порядка не выступаем».
Супонькина, а также Сережку Груздева и его сестру увезли на машине в деревню Шубин с Куртом. Рассовали их по домам. Вернулись за председателем, который ехать в машине с Супонькиным наотрез отказался.
«Ну как?» — одними глазами спросил Автоном майора.
— Зашиб ты его… Автоном Вуколыч. Мама родная!
— Ничего, отдышится… Такого червяка пополам перережь, он тебе к утру опять… склеится.
— Подаст он на тебя… За побои. Дермистый мужичонко, за версту пахнет, — сказал Шубин, а Бутылкин, который за столом возле Курта уснул и все последнее время в тени пребывал, выполз на свет и задумчиво так предложил:
— Можа, издохнет к утру… Тогда и подавать будет некому. Сам, шкарпиен, и убился… башкой об пол. Я в свидетели куда хошь пойду, покажу на него. Сам по пьянке достукался… колобашкой своей дурной… А то в сумасшедший дом засадим, он по нему давно плачет. Пойдем-кось, Автоном, по домам, хватит в школе ночевать. Людям воздух портить.
Обнялись они, Бутылкин с Автономом, и так из желтых керосиновых потемок комнатных во тьму непроглядную, новогоднюю вывалились.
Учитель во время скандала письма распечатывать не решился. А теперь, надорвав первое из двух, определил, что оно от Марии, Павлушиной матери, и сразу же сына позвал, чтобы с ним вместе читать. Но Павлуша на зов не откликнулся. Алексей Алексеевич по комнатам пронесся, держа письмо в руках, затем гулкий, пустынный класс обследовал и, не найдя там Павлуши, вновь на кухню выбежал, смертельно напугав Негодника, который, пользуясь отсутствием Лукерьи, затворившейся на время драки в своей избушке-баньке, ходил пешком по обеденному столу.
Напрасно звал Алексей Алексеевич Павлушу. В доме его не было. Не было и в баньке Лукерьиной. Вернулся в школу. Сунул под свою подушку письма. Опустил фитиль в лампе до минимума, фукнул в горячее отверстие закопченного стекла. В полной темноте вышел наружу и, не раздумывая, в сторону деревни направился, вдоль неясно торчащих из-под снега макушек придорожного кустарника.
«Мальчик вспыльчивый… Легко ранимый… Что ему в голову взбрело? Не понравились ему гости, безобразие не понравилось — вот и ушел. А то и… мину очередную мог подложить, взорвать. Хотя вряд ли… Не поднимется у него рука на живое. Так… звук произвести — может. А чтобы кровь пустить — не способен, по всему видно… И по рассказам его военным…»
Оглянувшись на школу, Алексей Алексеевич не увидел ее. И сразу же пожалел, что не оставил на подоконнике зажженную лампу — для ориентира. Пройдя метров пятьсот, остановился и, прикрыв рот варежками, позвал что есть мочи: «Павлу-у-уша!» Протяжно позвал, как волк провыл. А в ответ — только свист метельный, дыхание неба шумное, словно вселенная, утроба звездная, склонилась над букашечным, курьезным человеком и с улыбкой на лохматом лице рассматривает беззащитного, перед тем как втянуть его в нутро бездонное или, наоборот, сдуть, смахнуть с планеты, как пылинку с ладони…
А Павлуша тем временем прямиком, минуя деревню, на маяк скрипучий, метелью от глаз отгороженный, вышел. Баньку Якова Ивановича, в которой первоначально укрыться задумал, в буранной свистопляске так и не обнаружил, мимо нее просучил ногами. Мороз хотя и был не ахти, градусов пять, но, перемешанный с ветром, постепенно как бы раздевал Павлушу, охлаждая тело. Гонимый ветром и страхом, пронесся он мимо деревни, и, должно быть, на том краю поля уперся бы он, в конце концов, в лес, где ветер потише и от присутствия деревьев как бы уютнее… Но получилось иначе.
Страх, который проворнее ветра подгонял Павлушу в спину, возник еще в школе, за новогодним чаем… Когда председатель про колонию проговорился… Слово «колонист» в речи своей употребил. Значит, известно им про его побег, про его на птичьих правах проживание у отца осведомлены. Небось и приехали-то затем, чтобы забрать… С отцом поговорят, растолкуют ему, что и как, и — в машину! А там… Известное дело, что там… Ну так нет же вам!
Когда на скрипучую, стонущую гнилыми бревешками вышку набрел, не отпрянул от нее, а неосознанно, подхлестываемый страхом, за перекладины ее ступенек ухватился и вверх, прочь от земли клыкастой, неласковой, полез, как бы на небо карабкаясь, но выше первого этажа, то есть площадки, которая простреливалась мчащимися снежинками, будто дробью разящей, подниматься не стал. Вверху, над головой, словно снасти корабельные из романов Стивенсона или рассказов Станюковича, стенала, незримо клонилась, зловеще потрескивала отжившая свой срок конструкция.
И тогда от деревни, с той стороны, откуда весь этот белый бедлам кубарем по земле катился, донеслось до Павлушиных ушей летящее по ветру имя его собственное: «Павлу-у-уша-а-а…»
«Отец! Что ему надо? Неужели… отдать меня согласился? Или… боится, что потеряюсь, замерзну?»
«Павлу-у-ша-а!» — надрывно, отчаянно, жалобно и неотступно прорезывал крик отца непроглядную снежную муть.
И тогда затрещало над головой, словно молния летняя в десятке метров над ним разрядилась, хотя и без вспышки и последующего грохота, но именно треск молниеносный, а вслед за ним — другой, более вялый, замедленный треск. И что-то со страшным, каким-то посторонним, дьявольским свистом, перекрывающим свист непогоды, рассекло над головой Павлуши бушевавшую ночь, а затем рухнуло туда, вниз, на сокрытое тьмой и снегом поле.
Павлуша остался стоять на площадке, словно и не произошло ничего. По-прежнему свистела над ним и под ним метель, и только скрип незримых снастей стивенсоновских прекратился.
Неизвестно каким чутьем влекомый, продрался к вышке сквозь тугие, неподатливые снега Алексей Алексеевич. Его вынесло туда буквально минутой позже того, как вся верхняя часть топзнака, отделившись, подобно цветку подкошенному от основания стебля, далеко отлетела прочь, ударившись о мерзлую землю довольно звучным стуком, несмотря на пухлую подстилку.
Алексей Алексеевич закричал, не сдерживая себя. Он давно догадался, что сын его где-то здесь, что вот — то ли взорванная Павлушей, то ли ураганным ветром перекушенная — рухнула вышка и что под ней, под обломками ее, может оказаться изуродованное тело сына, еще недавно как бы возникшего из пепла и вот… утраченного столь бессмысленно.
— Павлу-у-ша-а!
— Я зде-е-сь! Папа-а-а!
Они встретились на лестнице. Отец, проворней обезьяны, кинулся вверх, а Павлуша навстречу ему вниз заскользил, едва не сев отцу на голову.
Эта необыкновенно красивая, полубредовая и в то же время как бы пляшущая, праздничная ночь сблизила их тогда еще больше. Уже раздетые, лежавшие каждый в своей кровати и внешне успокоенные, они еще долго обменивались словами через незакрытые двери отцовского кабинета. И каждому хотелось жить, любить друг друга и всех вокруг.