Василий Голованов - К развалинам Чевенгура
Поначалу я невзлюбил «Крокодил», как посудину самопальную и ветхую сверх меры, но после того, как мы целый день провозились с ним, приклепав на слабеющий его зад неимоверной величины кусок дюраля, я понемногу сроднился с лодкой через отдающие в руки удары Мишкиного молотка и неимоверный грохот, разбегающийся по всему его уродливому корпусу, которому в тот день послужил я наковальней.
В конце сентября охотники спешат наведаться в свои избушки, чтобы проверить хозяйство перед началом сезона: глянуть, что на этот раз испортил дуролом-медведь, заготовить дров, завезти горючее, провиант, снаряжение, поправить антенну и законопатить дыры, повыщипанные в стенах мышами, чтоб потом в сорокаградусный мороз не свистело в ухо. Поскольку избушек у каждого две или три и расстояние между ними километров 20—30, бывает, на все это дело уходит дней десять, после чего охотник на короткий срок возвращается в деревню, чтобы очень скоро, заказав в пекарне буханок сорок – пятьдесят хлеба и загрузив свою лодку горой всякого дополнительного барахла – от аккумуляторных батарей до ламповых стекол, – поскорее вновь уйти в тайгу, теперь уже на долгие месяцы.
Спешка же объясняется тем, что зима может прищучить конкретно. Прежде, когда забрасывались совхозным вертолетом, особой разницы не было – неделей раньше, позже ли. Сейчас, когда каждый за свое трехизбушечное предприятие отвечает сам, пенять не на кого, опоздаешь – сам виноват, прибавишь еще одну версию к нескончаемой во времени истории о том, как на пути Человека в Лес встает Зима. И будешь рассказывать, как зашуговало порог, и пришлось ждать, и лодку оковало льдом, и лед был как стекло, всю реку до последнего камешка на дне было видно, и облака отражались в этом остановившемся потоке, и рыбы играли в небе – и таймени, и чир, – а ты продрог до затылка, чувствовал, как леденеет мозг, рубил лед топором, да выронил в воду из раскровавленных рук, и вот он на дне, и прозрачная глубина…
Такие истории слушать-рассказывать милое дело, сидя с папироской в тепле у печки, – и ломота проходит, и руки заживляются, и мозги, в общем, не до конца перестают соображать, но в том-то и сладость рассказов подобного рода, что бывало-то всякое, и был человек, которого нашли в избушке возле открытой печки с коробкою спичек в руке: ему недостало сил только спичкой чиркнуть – и он обратился в лед, и был поглощен безмолвием и тьмой зимы…
Алтус, Мишкин охотничий пес, с утра зачуял сборы в тайгу и от волнения то визжал, то норовил бежать куда-то, так что пришлось его в конце концов привязать в избе, а я все думал: эх, хоть бы пожрали по-человечески, денька бы на три вперед, а то похлебали чайку, а в чайке – что? Жиденький толк. Боялся, выходит, Леса. А ничего поделать не мог: вот уже скатили мы к лодке под угор две двухсотлитровые бочки с горючим, стащили запасной мотор, бензопилу, ящик с инструментами, мешок с крупой, патроны, рюкзаки, сколотили из досок слани на дно, загрузили все это дело – и вот уже пора толкаться шестом и отчаливать. Алтус, завидев колеблемую волнами гору разнообразного прикрытого брезентом железа, которую представлял из себя груженый «Крокодил», заробел, изобразив на морде словно бы непонимание, зачем это его привели на берег речной. Недолго думая, Мишка зашвырнул пса в лодку – «Поехали!», рванул мотор, и вот уже Енисейка, не растерявшись, сует «Крокодилу» в левую скулу подходящих размеров кулак, заставив сглотнуть ведер восемь воды, и вот уже мы, неуклонно черпая воду, мчим по буграм его и прояминам, и Мишка весело ругает испугавшегося пса, держа ручку газа и не обращая внимания ни на плавающие в носовом отсеке слани, ни на бестолкового меня, обреченно ползущего под каскады брызг с черпаком. Но Бог милостив: едва лишь свернули мы с большой воды Ионеси в Бахту, под прикрытие берегового хребта, – стих ветер, улеглась волна, и вскоре мы остались совсем одни на реке и осенняя тайга подступила к берегам, как сон, как мучительное и тщетное переживание цвета, когда на воде играют отражения, будто писанные кистью Рылова, а по-над хребтами тянется флот белоснежных, как у Рериха, облаков, и все вместе – непередаваемо, потому что неуловимо. Ибо бытие Леса есть сон: опадающий лист, желтая хвоя лиственниц, проседь облетевшего осинничка и черные лапы кедров в прекрасном ясном небе. И потому нельзя сказать даже, что я не испугался, скажем, порога. Просто до времени не пробудился сам из сна, видел только, что там-здесь мырит торчащий из воды камень и усы пены за ним становятся все хлеще, и только удивился, когда река совершенно задралась вверх и «Крокодил» медленно стал вскарабкиваться на тугой вал сверкающей воды в главном сливе меж двумя большими камнями. Я не знал еще, что это – то самое место, где Мишка однажды надломил «Крокодил» и чуть не погиб, просто не по себе стало, когда грохота каменистого речного ложа заходили вокруг ходуном. И было хорошо, что мы в лодке, и мотор ревет, не глохнет. Но и не тогда еще проникся я чувством глубочайшего уважения к этой трудовой лодке. Все, все надо было испытать с нею – все пороги пройти, и вести в поводу, как усталую лошадь по обмелевшим шивёрам к Мишкиной дальней избушке, и пройтись на шестах по течению, когда в какой-то момент беззвучного скольжения обязательно покажется, что летишь, и пережить сильный стрём, как тогда, когда у нас кончился на обратном пути бензин, и ночь накрыла, и Мишка с Алтусом побежали за подмогой в деревню, а она у меня, бедняга, взялась тонуть, слишком много воды набрала, и я справа греб, слева толкался и отчерпывал, а ее все норовило течение подхватить под зад, завертеть, да и утянуть в Енисей, а я даже берега не видел, черт побери, все греб-толкался-отчерпывал…
Сделал «Крокодил» человек, о котором теперь памятно только то, что фамилия его была Сакаш, что был он небольшого роста, рукастый, инженерный мужчина, в очках, заикающийся. Когда в 1978 году он привел из Красноярска две такие лодки, собственноручно им на заводе склепанные, было ему уже под пятьдесят. И в этих лодках, несомненно, воплотилась его неудержимая тяга вспять от всего человеческого – к отдаленнейшим местам, где не только из местных деревенских, но и из охотников-то никто не бывал. Там он на своих дюралевых грузовиках шарашился бесстрашно, доходя до самых границ ойкумены, где не только избушек охотничьих нет, но и вообще нет никакого человеческого следа, кроме, может, потемневших затесей, сделанных лет тридцать назад эвенками на старой оленьей тропе. А так – только достопримечательности природы, вроде окаменелых раковин и растений на Хурингде или жутковатого каньона на верхней Бахте, где стометровые скалы стискивают реку и она несется непереставаемо тугой струей на разрубающий ее аккурат посредине скалистый мол.
Что так тянуло его, городского в прошлом человека, в первобытность природных пространств, он не объяснял. Но здесь, в Сибири, таких людей немало, и есть даже особая порода одиноких самцов, что поживут в Имбатске, поживут в Туруханске и так, глядишь, излазают весь край, а потом исчезнут, как будто их и не было. Сакаш же память о себе заронил в виде лодки, которую он оставил старому охотнику Скарзову, своему другу и собрату по отшельничеству, который так же шарился в дальних таежных углах, как теперь Мишка. И тот принял с благодарностью, ибо любая модельная моторка для таежных речек не годится – сидит глубоко и груза берет мало; кержацкие, староверской работы деревянные лодки гораздо лучше, но уступают по эластичности дюралевому корпусу «Крокодила», и там, где у последнего на ребрах рубцы да вмятины, у деревяшки был бы открытый перелом с последующим летальным исходом. Скарзов, в свою очередь, передал эту лодку Тарковскому и Блюме, когда они в таежные охотники подались, и значит, третье уже поколение мужиков упорным латанием крокодиловой шкуры подтверждает, что человек Сакаш сделал действительно нужную людям и хорошую вещь.
Есть еще история человека по фамилии, кажется, Степанов. Он приехал на Бахту как-то весной с женою вместе и выстроил две избушки – на Воротах и на Молчановском пороге. Обычно охотничьи избушки спрятаны от чужих глаз, с реки их не видно, а избушки Степанова стоят открыто, лицом к реке, крася собою и без того чудесные места. Видимо, движимый острым желанием семейного счастья, света и радости, возводил свои избушки этот человек – они крепкие, просторные, высокие, рублены в чашку из отборных бревен, крыты плашником. Несколько сезонов он охотился, потом затерялся бесследно. А избушки – словно напоминание о давнишней его радости – так и стоят. И никто лучше до сих пор не построил.
Еще есть история о книге. Серой книге из двухтомника Блока, которую геолого-разведочный таежный бич взял в избушке охотника Александра Устинова и прострелил из тозовки. Бича видели охотники возле палатки, поднимаясь вверх по Бахте. А когда спускались, палатки уж не было: того забрал вертолет. Под лодкой, оставшейся на берегу, лежал фонарь и проcтреленная книга. Разворачиваясь в плотной массе бумаги, пуля вырывала из Блока целые абзацы, по-своему «прочитывая» его. Скука ли, отчаяние ли одиночества заставили этого человека стрелять в книгу, мы знать не можем. Осталось только ощущение, что творилось с ним что-то не то, ощущение непонятного здесь, в Лесу, безумия саморазрушения, которое есть Безумие больших городов…