Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 10 2008)
“А она длинная?” — подозрительно спрашивает девочка, уставшая от слышанных за день стихов. “Длинная, — отвечает Рыцарь. — Но очень, очень красивая! Когда я ее пою, все рыдают… или…” — “Или что?” — спрашивает Алиса. “Или не рыдают”, — заканчивает Белый Рыцарь.
Так до сих пор происходит с Вордсвортом. Одни рыдают от “Лирических баллад”, другие — нет. Но само мгновенное отождествление Вордсворта с
Белым Рыцарем, поющим “его песню”, совершается — словно два неукротимых чудачества накладываются друг на друга.
Песня про старичка на стене, как можно прочесть в любых комментариях к “Алисе”, пародирует стихотворение Вордсворта “Решимость и свобода” (“Resolution and Independence”). Как и “Нас — семь”, оно представляет серию докучных вопросов автора к совершенно незнакомому человеку. В данном случае встречным оказывается ветхий, согнутый пополам старик, собирающий пиявок в лесном болоте.
Диалогу предшествует длинная экспозиция. Автор бродит по лесу, размышляя о горьких судьбах поэтов, которых в конце пути ожидают нищета, болезни, отчаяние и безумие. Тени Чаттертона и Бёрнса проходят перед ним; и когда он говорит со стариком, навязчивые мысли то и дело заглушают речь собеседника. Эту мизансцену блестяще воспроизвел Кэрролл в своей пародии:
Я рассказать тебе бы мог,
Как повстречался мне
Какой-то древний старичок,
Сидящий на стене.
Спросил я: “Старый, старый дед,
Чем ты живешь? На что?”
Но проскочил его ответ,
Как пыль сквозь решето.
— Ловлю я бабочек больших
На берегу реки,
Потом я делаю их них
Блины и пирожки
И продаю их морякам —
Три штуки за пятак.
И, в общем, с горем пополам,
Справляюсь кое-как10.
В конце концов, автор (не пародии, а спародированного стихотворения) утверждается в мысли, что старик, выбравший сам свою судьбу и ничего не боящийся, послан ему недаром. “Господи! — восклицает он. — Будь мне подмогой и оплотом. Я никогда не забуду этого Ловца Пиявок на пустынном болоте”11.
Вот я и спрашиваю: почему Вордсворт в качестве примера для поэта выбрал старика с такой странной профессией — ловца пиявок? Не странно ли? Для русского читателя, знакомого только с одним литературным героем этой профессии — продавцом лечебных пиявок Дуремаром, другом Карабаса Барабаса, — странно вдвойне.
Я не верю в случайность поэтического выбора, хотя и не могу четко объяснить его смысл. Я только чувствую, что в основе этой странности — настоящая лирическая смелость. Что же до связи пиявок и поэзии, может быть, суть в том, что поэзия оттягивает дурную кровь человечества и тем его лечит. Дурная кровь — плотское, варварское, дохристианское. Поэзия способна очищать душу от дурных страстей. Добавлять ничего не нужно, ведь Бог все дал человеку в момент творения, надо лишь убавить, отнять лишнее, зараженное змием. Может быть, в этом и разгадка?
8
За свою жизнь Вордсворт написал более пятисот сонетов, среди которых много замечательных. Жанр сонета был полузабыт в эпоху Просвещения, и хотя Вордсворт был не первым в своем поколении, кто вспомнил о нем (первым был, кажется, Уильям Боулз), но именно Вордсворту принадлежит заслуга воскрешения сонета в английской поэзии XIX века. В своей лирике он двигался от баллады к сонету; с годами эта форма все больше выходила у него на первый план. Среди сонетов Вордсворта есть политические, пейзажные, “церковные” и прочие; но шедевры в этом трудном жанре зависят не от темы, а от степени воплощения основного принципа сонета: великое в малом .
Этот принцип сонета, как мы видим, хорошо сочетается с ранее определившейся установкой поэта: находить необыкновенное — в обыденном, красоту — “в повседневном лице Природы”. Для мгновения лирического “отрыва” от
житейской суеты Вордсворт находит сравнение, по своей необычности не уступающее самым удивительным кончетти поэтов-метафизиков:
Признаться, я не очень-то охоч
До тихих радостей молвы скандальной;
Судить соседей с высоты моральной
Да слухи в ступе без толку толочь —
Про чью-то мать-страдалицу, про дочь-
Строптивицу, — весь этот вздор банальный
Стирается с меня, как в зале бальной
Разметка мелом в праздничную ночь12.
Сонет Вордсворта оказывается семимильными башмаками, в которых можно совершать огромные шаги во времени и пространстве. Восхищаясь подснежниками, цветущими под бурей, поэт сравнивает их с воинством древних:
Взгляни на доблестных — и удостой
Сравненьем их бессмертные знамена.
Так македонская фаланга в бой
Стеною шла — и так во время оно
Герои, обреченные судьбой,
Под Фивами стояли непреклонно13.
В другом сонете он вглядывается в сумрак и видит мир глазами своего
косматого пращура-бритта:
О Сумрак, предвечерья государь!
Халиф на час, ты Тьмы ночной щедрее,
Когда стираешь, над землею рея,
Все преходящее. — О древний царь!
Не так ли за грядой скалистой встарь
Мерцал залив, когда в ложбине хмурой
Косматый бритт, покрытый волчьей шкурой,
Устраивал себе ночлег? Дикарь,
Что мог узреть он в меркнущем просторе
Пред тем, как сном его глаза смежило? —
То, что доныне видим мы вдали:
Подкову темных гор, и это море,
Прибой и звезды — все, что есть и было
От сотворенья неба и земли.
Предвосхищая методы кино, Вордсворт умеет неожиданно изменить оптику и завершить “панораму” — “наездом” и крупным планом:
На мощных крыльях уносясь в зенит,
Пируя на заоблачных вершинах,
Поэзия с высот своих орлиных
Порой на землю взоры устремит —
И, в дол слетев, задумчиво следит,
Как манят пчел цветы на луговинах,
Как птаха прыгает на ножках длинных
И паучок на ниточке скользит.
Мне кажется, что ранний сонет Джона Китса “К Одиночеству”, с точки зрения его монтажа, есть прямая имитация сонета Вордсворта:
“О одиночество! если мне суждено с тобой жить, то пусть это будет не среди бесформенной кучи мрачных зданий; взберемся с тобой на крутизну — в обсерваторию Природы, откуда долина, ее цветущие склоны, кристальное колыханье ручья — покажутся не больше пяди; позволь мне быть твоим стражем под ее раскидистыми кронами, где прыжок оленя спугивает пчелу с наперстянки…”14.
Здесь у Китса не Поэзия, а ее подруга Одиночество, не заоблачные вершины, а крутая гора (обсерватория Природы), но сама смена планов — от
головокружительной высоты до пчел на луговинах, до отдельного цветка или паучка — та же самая.
Это стихотворение Джона Китса, по моему предположению, привлекло внимание Николая Огарева, который в 1856 году написал свое подражание:
О, если бы я мог хотя на миг один
Отстать от мелкого брожения людского,
Я радостно б ушел туда, за даль равнин,
На выси горные, где свежая дуброва
Зеленые листы колышет и шумит,
Между кустов ручей серебряный журчит,
Жужжит пчела, садясь на стебель гибкий,
И луч дневной дрожит сквозь чащи зыбкий…
(Н. Огарев, “Sehnsucht”)
Увлеченный этим широким размахом поэтического маятника: город — выси горные — пчела на качающейся травинке, Огарев и пошел за Китсом, который, в свою очередь, шел за Вордсвортом15.
В России судьба Вордсворта сложилась не очень удачно. Лорд Байрон оказался ближе русскому сердцу. Даже сентиментальный Жуковский мгновенно зажегся Байроном, а к предложению Пушкина переводить Вордсворта (который, предположительно, должен быть ему “по руке”) остался равнодушен — не разглядел.
На родине поэтическая иерархия обратная: Вордсворта помещают значительно выше Байрона. В чем причина этой незыблемой репутации “поэта Природы” на протяжении вот уже двух веков? Наверное, как раз в том, что Уильям Вордсворт — очень английский поэт. Задумчивый, упрямый, мягкосердечный; его поэтический герб выкрашен в зеленый цвет, напоминающий одновременно об английских пастбищах и о том, что “man is but grass”16 .