Висенте Сото - Три песеты прошлого
— Что значит “послушай”, ты ушел в половине десятого, а звонишь в два.
— Я потерял себя, — сказал Вис.
— Как это?
— Не знаю. И мне подали четыре дуро.
— Да что с тобой такое? Иди домой.
— Две старушки. Серьезно. На Пасео-дель-Прадо.
Бла пожелала узнать, где он сейчас, он этого не знал, но сказал, что возьмет такси.
— Тебе подали четыре дуро? Двадцать песет? Это потрясающе.
— Ты хочешь посмотреть на наших детей?
— Не говори глупостей. Приезжай. Здесь дядя Антонио. Говорит, что завтра отвезет нас в аэропорт.
— Да? — удивился Вис. — Так скоро?
Р
От Бернабе писем не было.
17
“Чтоб я тебя увидал в гробу”. Нет, приятель, не будь скотиной, не будь трупоядным. Это была всего надпись углем, которую сделал какой-нибудь ультралевый. Неизвестно кто. Вис видел ее в Кастельяре. Кажется, у входа в какой-то магазин. Пожалуй, ее сделал скорей какой-нибудь ультраправый. Не знаю кто, но это дела не меняет. Жизнь не может питаться смертью. В том, кто убивает, есть что-то от самоубийцы: в известной мере убивать других — значит убивать самого себя.
Не допускай, чтобы твой труп пережил тебя.
Самолет немного наклонился, и на кромке крыла опустился элерон, поднялся, снова опустился. Как-то судорожно. Почему мне всегда приходится смотреть на крыло. И на элерон. Едва ли он сломался, но я уверен, если бы сломался, он дергался бы точно так же. Бла казалась спящей, и Вис, зная, что тоже кажется со стороны спящим, закрыл глаза.
Не теряй чистоты человека, который еще не убивал. Я это знаю, ты это знаешь, я этим одержим, но все равно, не теряй этой чистоты.
Послушай, только и не хватало, чтобы ты говорил сам с собой. Нет, нет. И не жестикулируй. Нет, конечно, хотя, если подумать, мы все к этому склонны. Хотя бы и так. Нет, я на самом деле уверен, что Испания вышла из этого безумия, в котором, убивая испанцев, она убивала себя. Пойми, вот ты думаешь об этом народе с таким удовольствием, ты так уверен в нем, мысли о нем тебя убаюкивают — и вдруг ни с того ни с сего надпись углем у входа в магазин кричит: “ЧТОБ Я ТЕБЯ УВИДАЛ В ГРОБУ”… Надо же. Я записал ее в блокнот, когда увидел, но потом о ней забыл. Почему сейчас вспомнил? Понятно, мир подсознания. Но его надо воспринимать сознательно. Испания оставила далеко позади это безумие и в подобных рекомендациях не нуждается. Как и в том, чтобы ее спасали. Как только зазевается, бедняжка, глядишь — уже кто-то ее спасает. А ей нужно лишь, чтобы ее оставили в покое, ей нужен мир. Мир. Вот оно, вот о чем я думал! Мир, о котором не задумываются парни и девушки у стойки таверны — есть он или нет его. Да и зачем? (Еще вчера я был с ними, дон Никанор, четыре дуро, старушки на Пасео-дель-Прадо, а сейчас — солнце, как на картинке, над морем облаков, а под ними, должно быть, уже смеркается.) Вис думал о выставке “Гражданская война в Испании” и говорил себе: вот именно, ее можно теперь увидеть только в Хрустальном дворце, это ее погребальная урна. Для новых поколений эта война — музейный экспонат; только мы, старики, можем снова умирать на ней. И Вис смотрел на Бла, та по-прежнему как будто спала, и спрашивал себя, о чем она думает, потом вернулся к своим мыслям. Всего два-три года назад… “Пристегните, пожалуйста, ремни”. У меня уже пристегнут. Уже спускаемся, что ли? “Пожалуйста, не курите”. А кто курит? Кто? Так вот, два-три года назад, как мне кажется, в Испании говорили о демократии точно о какой-то левой партии, именно левой, наконец ее признали официально. “У нас теперь демократия”. Понимаешь, не всегда легко было решить, говорят о демократии с любовью или с насмешкой. Но демократия — не партия, демократия — вроде атмосферы, в которой и вредные миазмы, и здоровый дух, кто ее разрушит — разрушит самого себя, хотя, возможно, и останется в живых. Это не нимб народовластия, не зависящий от исторического развития, а несовершенный мир, в котором есть место политическим и человеческим ошибкам и возможностям угнетения одних другими, она не исключает и такой ужасной вещи, как терроризм, но и не заменяет ее официальным террором. И народ Испании, организовавший эту выставку в Мадриде, поставил, по крайней мере в одном из городков, над братской могилой памятник павшим за свободу, вам это уже известно. Да, действительно: “ЧТОБ Я ТЕБЯ УВИДАЛ В ГРОБУ”. Однако эту надпись, возможно, года… года четыре назад (это вполне вероятно) сделала рука какой-то одинокой сволочи, какого-то трупоядного червя. Любопытно: Вис, хоть и до этого был не очень спокоен, начал по-настоящему раздражаться, лишь когда увидел на табло предупреждение: “Мы снижаемся”, и не призывал себя к сдержанности, дал волю гневу: оставьте Испанию в покое, пусть она по-настоящему вступит в общечеловеческую философию, это гораздо важней, чем вступление в Общий рынок, и пусть войдет в нее единственным разумным способом, освободившись от страха, который прежде не позволял ей ничего иного, как, уклоняясь от кропильниц и ударов шпаги, вопреки ретроградам создавать великолепные произведения литературы и живописи, дайте ей подумать много-много лет без войны, в мире и покое, — и еще много всякой всячины хотел Вис нацарапать в своем блокноте, почему бы ему это не осуществить, но “клинг-клинг-клинг” (в репродукторах самолета защелкало), дамы и господа, мы приземляемся в аэропорту Хитроу, ladies and gentlemen, in few minutes…[67] и вот тебе, пожалуйста, приглушенно звучит мелодия “Тоска по Испании”, как и положено в самолете, а самолет прорезает облачный покров над Лондоном и делает широкий вираж, заходя на посадку, а Вис все еще царапает бумагу своими каракулями, не хочет спускаться на землю, обретать холодный здравый смысл, в сердце его, как острый нож, вонзается мысль: через две недели ты должен вернуться в свою тюрьму, а судьба взвалила на тебя непосильный груз человеческих переживаний, — он чувствовал, что обязан написать книгу, он приговорен к этому, словно смертник, ожидающий своего часа, и в то же время понимал, что этот роман — а книга может быть только романом — он, проигравший войну, обязан написать, хотя, в конце концов, все его встречи не помогли выяснить, как из дома Хосефы Вильяр картина попала на мадридскую толкучку, и то, было ли написано это письмо раньше другого, где сообщалось о расстреле Железной Руки (который действительно был расстрелян), и чьи руки спрятали сверток в картине (я-то знаю, что это были женские руки, может быть руки самой Хосефы, но доказать этого не могу), и мы никогда не узнаем всего этого, наверное, по моей вине: нет у меня детективного дарования, да и много было другого, что поразило меня ужасом и подавило, когда задумал я этот роман и стал докапываться до его истоков, я потянулся к нему, как ребенок спешит на зов бубна и трубы заезжих цыган, но кое-что мы все-таки узнаем, и бог с ней, с “Тоской по Испании”, самолет уже сел, все надевали пальто и спешили к выходу, но, когда каждый хочет выйти первым, оказывается, что мешает ручной багаж, разные сумки, и получается пробка, и Вис сказал:
— Послушай, Бла. А что, если попросить еще месяц? Весь январь. Тогда у меня было бы полтора месяца свободы.
— Надо два. Я об этом думала.
— А мне только сейчас пришло в голову.
— Ну давай, до середины февраля.
— Нет, я их знаю. Потом, может быть, осмелюсь, если понадобится.
— Я прослушаю записи, — сказала Бла, как будто уже взялась за работу, — и запишу все, что смогу разобрать.
— Полтора месяца писать! — воскликнул Вис.
— У себя в мансарде, — подхватила Бла.
— Слушай, а вдруг не дадут?
— Не говори мне таких вещей, ладно?
С
Писем от Бернабе не было.
18
Из письма Бофарулю от 21/XII-1980: “…посещение выставки, на которой я застрял на несколько часов и которую днем позже уже не смог бы увидеть (она закрывалась в тот же день) , явилось для меня финалом, случаем, весьма важным для книги. Именно так я это воспринимаю. Случай этот напоминает мне посещение кладбища в Вильякаррильо: явись мы туда днем раньше или днем позже — не присутствовали бы при эксгумации останков последнего республиканского алькальда этого городка. Понимаешь, что я хочу сказать? Записать на пленку беседы и рассказы о прошлом, увидеть немые свидетельства (кладбища, улицы) я мог бы и завтра, и в будущем месяце, а не две недели назад. Но эти две случайности помогли мне, перенесли прошлое в сегодняшнюю реальность, которая могла пройти мимо меня и исчезнуть навсегда. Меня просто пугает созидательная сила жизни. С какой фантазией создает она реальность. На глазах у того, кто способен ее увидеть. Кем бы он ни был.
Кончаю. Спешу”.
На минуту Вис задумался. Я так никогда и не осмелился поговорить с Бофарулем о его париках. Пока что не хочу. Напишу об этом в книге, вот я уже сделал заметку. Не могу утаить от читателя эту трилогию о лысинах или о лысых, без помощи которых книга не была бы начата и без этих фантастических превращений не была бы такой, какой получилась. Уверен, ты меня понимаешь, Бофаруль. Совершенно уверен. И ты наверняка скажешь мне об этом, когда прочтешь книгу. И если ты предстанешь передо мной как четвертый Бофаруль, вовсе не лысый, я умру.