Магда Сабо - Современная венгерская проза
— Подожди, я надену пальто, — сказал Антал. — Провожу тебя.
— Нет.
Они не пожали друг другу руки. Ворота тоже не скрипели, как дверь в спальне, они мягко повернулись на петлях и мягко, почти бесшумно закрылись. Антал подождал, пока замрут вдали такие знакомые шаги Изы, потом задвинул засов.
Кольман в окне продмага был виден до пояса; словно разрезанный пополам, он наливал молоко в пластмассовый бидон, за его спиной желтели булки. В витрине пирамидой стояли консервы, над ними красовался обливной кувшин с бессмертниками, внизу лежал раскрытый полотняный мешочек, в нем, горкой, орехи. Иза пересекла улицу, остановилась и с замирающим сердцем подождала: сейчас раскроется дверь, Кольман почувствует, что она здесь, выбежит, обнимет ее, погладит по спине, скажет: «Изонька!» Ей так хотелось сейчас ощутить пахнущую луком ладонь Кольмана, услышать его хрипловатый голос: «Такой славной девочки нигде больше нету». Половинка Кольмана двигалась за прилавком, он разговаривал с какими-то женщинами, резал хлеб, играл весами, усы его поблескивали в свете лампочки.
Она пошла дальше.
Газетный киоск на углу был закрыт; Иза снова остановилась. Прежде, уезжая, она никогда не оглядывалась назад, ее раздражало, что старики глядят ей вслед, пока она не скроется в проулке Буденц; она боялась, что они простудятся там, но так и не смогла отучить их стоять, махая рукой или платком, пока виден был ее силуэт или огоньки машины, увозящей ее на вокзал. Она вдруг отчетливо увидела их, Винце и мать с непокрытыми головами, рядом с пастью дракона, упрямо пытающимися разглядеть, сквозь пелену дождя или снег, в непроглядной темени, ее удаляющуюся фигуру или хотя бы красный подфарник такси. Но ворота были пусты; непривычно, непонятно пустынной была и вся улица. В окнах у Антала вспыхнул свет; она подхватила чемодан и двинулась дальше, словно свет был предостерегающим сигналом: в окна чужих домов заглядывать не следует.
Сад возле церкви был перекопан, ей пришлось обходить свежие борозды. Вчера она не обратила внимания, сколько новых неоновых реклам появилось на улицах: по крышам бежали светящиеся буквы, сверкал какой-то кофейник, из носика его лилась в пузатую чашку струя кофе. Над входом в гостиницу желтый неоновый баран взирал на площадь, подняв переднюю лапу, будто охотничья собака на стойке.
Вращающиеся двери повернулись с трудом — труднее, чем утром. В холле было тепло от батареи отопления; молодой администратор за пультом как раз повесил телефонную трубку на рычаг. Поставив чемодан на безвкусный мозаичный пол, Иза спросила, есть ли свободные номера.
— Вам одноместный? — спросил молодой человек.
Разумеется, одноместный. Она вспомнила про Домокоша, и у нее застучали зубы. Ручка ее не писала, молодой человек за пультом дал ей свою, заполнить анкету. Буквы она вырисовывала медленно, старательно; руки стыли.
— О, да вы здешняя, — сказал администратор с внезапной симпатией, которая выпадала на долю любого гостя, по виду из столицы, если выяснялось, что он имеет какое-то отношение к городу. — Лифт не работает, просим прощения. Ваш номер — сто шестнадцать.
Комната оказалась на четвертом этаже, Иза долго поднималась по лестнице и еле перевела дух, пока добралась до своего этажа. В гостинице было тихо и малолюдно, она никого не встретила ни на лестнице, ни в коридоре. Изе досталась угловая комната с балконом: войдя, она закрыла дверь, осмотрелась. Номер был, как всякий гостиничный номер, безличный и скучный, на стене висел натюрморт с цветами, у кровати, на тумбочке, радио.
Она открыла балконную дверь, вышла. Поднялся ветер, застучал голыми ветвями деревьев, растрепал ей волосы; ветер был северный, степной. Стоя над городом, она смотрела на тучи, на крыши.
— Мама! — сказала Иза про себя, впервые в жизни. — Мама! Отец!
Дул ветер, хлопал балконной дверью у нее за спиной. Лился кофе из неонового кофейника, теперь он был красным, огненно-красным.
Мертвые не отвечали.
Гергей Ракоши
Сальто-мортале
ПОВЕСТЬ (1970)[24]Гергей Ракоши принадлежит к тому поколению, чью молодость опалила война. Он родился в 1924 году в Будапеште, был мобилизован в конце войны; вполне понимая всю ее бессмысленность, дезертировал, пережил плен и вернулся уже в новую Венгрию. Окончил сельскохозяйственный институт, работал, освоил не одну специальность — и начал писать, благо впечатлений накопилось немало. С конца пятидесятых годов в газетах и журналах появляются новеллы, очерки Г. Ракоши. Знание жизни и острая сатирическая жилка характерны для его письма. Склонен он и к гротеску — такова, например, его повесть «Гигантская тыква», которую он называет «любимейшим своим детищем». В ней получили своеобразное отражение волюнтаристские методы руководства хозяйством страны. Ракоши писал по этому поводу: «Удручающие воспоминания лишь тогда перестают быть удручающими, когда превращаются в воспоминания, которые более не тревожат наших снов, когда мы уже можем над ними смеяться. Смеяться и говорить о них вслух».
Г. Ракоши — автор нескольких книг. Среди них — сборник рассказов и повесть «Гигантская тыква» (1969), роман «Взгляните, братья мои» (1976).
Повесть «Сальто-мортале» опубликована в 1970 году. Искренняя интонация, важная тема ее — обретение молодыми людьми своего места в жизни, обретение настоящей любви — делают это произведение значительным явлением в творчестве писателя.
1
Уж как я ревела, когда мы попали сюда, ночи напролет, а то и несколько раз на дню, долгими неделями, — просто ужас. Хотя я и была исполнена решимости, ярости и все такое прочее, — дескать, я себя покажу, мы себя покажем, но уже в первые же дни я сникла. Можно показать себя на легкой, короткой дистанции — я много раздумывала над этим. Скажем, так: широкая площадь, толпа, охи да ахи, успокоительные распоряжения милиции, а там, напротив, клубы дыма до неба, рвущиеся ввысь языки пламени: горит дом, издалека волнами накатывает вой сирен пожарных машин, а в паузах с той стороны прорывается леденящий кровь человеческий вопль. И тогда я, нет, — мы с Дюлой расталкиваем стоящих перед нами людей и мчимся через площадь — рука об руку, — не обращая внимания на запретительные возгласы, свистки, крики ужаса, сыплющийся дождь искр, рушащиеся балки, а затем, набросив на голову пальто, исчезаем в извергающей дым подворотне.
Да, я всегда ощущала в себе достаточно силы и решимости для такого поступка и теперь, наверно, уже могу сказать почему. По-моему, тут два решающих обстоятельства. Первое: чем бы это ни кончилось, все произойдет сразу, мгновенно. Второе: там, снаружи, за тобой с трепетом наблюдает сочувствующая толпа, и сознание этого — огромная сила, она делает человека способным на все, даже на смерть.
Ну, а если человек споткнется на длинной дистанции, скажем, пересекая пустыню, и при этом не будет ощущать на себе ни сочувственных, ни участливых взглядов, вот тогда мелькнет у него мысль: «Чего ради?», и он бросится на землю, и былинки покажутся ему гигантскими ощетинившимися мечами, и сдастся, хотя, быть может, остались в нем еще силы.
Я сдавалась уже не раз и по-разному, однажды сдалась совсем, но Дюла всегда так или иначе вытаскивал меня из беды — однажды довольно необычным образом, так, что и не было его рядом. Я все расскажу.
Банальные эти примеры я привела только потому, что я и Дюла… что мы с ним… нет, не могу я так сразу. Вот уже три года, как мы живем здесь на мельнице, на берегу речушки. Когда-то это была водяная мельница, но ее механизм давным-давно разобрали. И на ней десятилетиями жили люди, но потом, когда развернулось жилищное строительство, они оставили ее и переселились в деревню. До деревни отсюда с полкилометра, от нас ее отделяет речка и заливной луг, весной и осенью он превращается в настоящее море, и тогда нам приходится карабкаться наверх между холмами с виноградниками до шоссе, ведущего через лес, и в таком случае от нас до деревни выходит больше двух километров. Но мы не жалели об этом, потому что первые полтора-два года от деревни веяло на нас тихой ненавистью; тот, кто на собственной шкуре не испытал ничего подобного, представить себе этого не может. Да что я говорю! Тихая ненависть? (Эти речевые штампы вроде репейника.) Какая уж там тихая. На общем собрании, когда председатель представил нас, точнее Дюлу, и объяснил, для чего он, Дюла, ему понадобился, Дюле слова не дали сказать — разразилось форменное землетрясение. Те, кто теснились в коридоре, с такой силой навалились на дверь, что дверная рама вместе с расхлюстанными створками и люди рухнули на задние парты, весь класс заходил ходуном от грузного топота множества ног. В облаке пыли от отвалившейся штукатурки люди в изодранной одежде, а кое-кто и с расквашенным носом, грозили нам кулаками; Балаж Щука, который, как мы впоследствии воочию убедились, таскал от молотилки к машине по два мешка зараз, сидел на школьной парте, так он так подпрыгнул, что парта повисла у него на пояснице, — он разодрал ее, словно картонную коробку, и одну половину швырнул в окно. А окно-то было закрыто. И еще возгласы, — рев.