Юрий Домбровский - Собрание сочинений в шести томах. Том первый
Отвечая мне, автор спросил: «Очень любопытно, при каких обстоятельствах произошло издание той вашей первой книги, которая прошла «без сучка, без задоринки?» И очень странно, что это была, как вы пишете, самая первая книга. Может, у меня неверное представление, но мне кажется, именно первая книга и проходит труднее всего. Очень хотелось бы, чтобы вы поделились своим опытом».
На это письмо я тогда не ответил, но вот сейчас делюсь.
Союз писателей Казахстана в ту пору помещался в двухэтажном белокаменном особняке на улице Красина. Первый этаж был жилой, во втором находился Союз писателей. Но добро бы один Союз — но в нем, — это в трех комнатах! — помещалось еще и казахстанское издательство художественной литературы (КИХЛ), и редакция казахского литературного журнала «Адебиет жане искусство», и бухгалтерии всех этих трех учреждений, и машинное бюро, и литконсультация, и даже, кажется, еще управление по охране авторских прав. Теснота, конечно, была невероятная. Войдешь, и с порога видишь только столы, столы, столы и над ними головы, головы, машинки, арифмометры, счеты. Все это стрекочет, жужжит, кричит, перебивает друг друга. Шум стоит такой, что для того, чтобы поговорить, надо выйти на деревянную лестницу. Автор же и редактор вообще могли обсудить что-то, если только они выходили во двор и усаживались на лавочку против Главархива (он помещался во флигеле этого же дома). И все-таки все это казалось нам совершенно в порядке вещей. Господи, какими мы были тогда молодыми, беззаботными, как плевали на все условности и корявости в нашей жизни, как не нуждались ни в каких особых удобствах! Молод был редактор журнала «Литературный Казахстан», молод был его заместитель, молоды сотрудники, ответственный секретарь, машинистки. А я-то был, кажется, самым молодым из всех. Сейчас, когда я прихожу в редакцию по существу того же самого журнала и стучусь к его ответственному редактору, иногда меня вдруг охватывает чувство полного неправдоподобия — ведь никого старше нас в редакции сейчас нет. Да что там — старше? Мы просто старые! Старые, да и все тут!
В том белом доме по улице Красина я впервые встретил Муканова, несколько раз подолгу разговаривал с Ауэзовым и впервые увидел Джамбула. И сюда же я принес в КИХЛ и сдал полную рукопись романа — уже не сорок страничек, а триста. Об этом белом доме на улице Красина стоит написать как-нибудь особо, но из всех впечатлений, связанных с ним, мне запомнилось больше всего одно.
Как-то, уже полной зимой перед новым 38 годом, под вечер, не знаю уж по каким нуждам, я шел мимо этого дома, и из деревянных ворот его навстречу мне вышли три человека. Впереди шел Павел Кузнецов (его только что назначили ответственным редактором журнала), за ним его первый заместитель, сзади всех шел Ваня Бочарников. Он только что сдал новому заму дела и портфель редакции и, как говорил, словно сбросил с души стопудовую тяжесть.
«Я им так и сказал, — рассказывал он мне в тот же вечер, — вот вам вожжи, вот вам дуга, а я вам, товарищи, больше не слуга, свои дела замучили. Караганда, Балхаш, Чимкент, совсем дома не бываю, жена на развод подавать хочет».
Они шли и о чем-то оживленно разговаривали. У редактора под мышкой была стопка аккуратных синих книжечек. Я сразу понял, что это такое, и подошел к ним.
— Вот и он, — сказал Бочарников таким тоном, как будто только меня им и в самом деле не хватало.
— Седьмой номер вышел, — сообщил редактор.
— И знаете, что в нем самое лучшее? — спросил замредактора. — «Державин».
— Как только мы получили из типографии номер, — сказал Бочарников, — я открыл им «Державина» и сказал: «Ну, читайте». И они сели и стали читать и встали только, когда прочли все. Так? — спросил он замредактора.
— Так! — ответил замредактора.
— Так, — подтвердил редактор.
Несколько шагов мы прошли молча, слова как-то не шли у меня с языка, да и что было говорить!
— Ну, спасибо, — сказал я.
— Из спасиба я шубы-то не сошью, — усмехнулся редактор: был он человеком едким и насмешливым, и языка его боялись. — Теперь вот что: у вас тут стоит «отрывок» и «продолжение следует». Так не годится. В этом году, конечно, никакого уже продолжения не будет, а вот с будущего начнем печатать все полностью. Значит, нужно новое начало. Вы это сделайте побыстрее. А вообще у вас есть продолжение? Вы много написали?
Я покачал головой.
— Ну ничего, напишете, — успокоил он меня. — Гайша за вас ручается. Сколько, по-вашему, будет составлять вся вещь?
Я ответил, что пока думаю только о первой части, это что-нибудь вроде 180-185 страниц на машинке.
— Значит, около восьми листов, — подсчитал он. — Так сделайте ровно восемь, по два листа на четыре номера. Это будет как раз то, что надо. Договорились.
— А ты дай, дай ему номер, — сказал Бочарников.
— Нельзя, — строго улыбнулся редактор, — сигнал из редакции не выпускается. Дня через три я дам десяток. Вот зайдет за договором и получит.
И тем не менее номер я получил тогда же — чудесный, сыроватый еще, пахнущий типографией номер с синей печатью наискосок — «Сигнальный».
Из Союза писателей мы зашли в крошечный ресторанчик, что был рядом на углу, и тут редактор мне сказал, что со следующего номера журнал будет выходить в большом формате с красочной обложкой, цветными вкладками, рисунками в тексте.
— Иллюстрировать будем богато, — сказал он мне, — специально связались с Союзом художников. Я насчет вас думал. Даже уже говорил мельком с одним. Поговорите и вы. Он завтра придет в редакцию. Его звать...
(Так — замечу в скобках — я познакомился с чудесным мастером и человеком Валентином Осиповичем Антощенко-Оленевым. Он тогда еще не носил своей знаменитой бороды, наоборот, был всегда чисто выбрит, молод, очень подвижен, писал большие красочные полотна, портреты — «Куляш Байсеитова», «Портрет партизана». И только-только пробовал себя в линогравюре. Мне даже кажется, что те листы, которые он принес в редакцию, — иллюстрации к началу романа — и были его первыми работами в этом направлении.)
...Редактор сказал, что я сразу же должен засесть за работу, — надо, как он выразился, приделать хорошее эффектное начало. И это не терпит никакого отлагательства. Нельзя задерживать сдачу первой книги журнала за 1938 год — и я понимал его буквально, так что был готов прийти домой и сейчас же сесть за работу.
По дороге я уже придумал это начало и шел, повторяя про себя его первые строки. И они для меня были легки и певучи, как стихи. Я гудел их под нос и вслушивался в их внутреннюю музыку. Она — эта музыка биения строки — всегда значила для меня очень многое. Я сейчас же чувствовал провал в предложении, его риторическую ущербность и бедность — и был уверен, что и читатель это чувствует тоже. Когда фраза правильно, четко организована, ее легко читать. Она не заключает в себе ничего излишнего ни в отношении к слову, ни в отношении к наполнению этой фразы. Тут и проявляется главная особенность ритма прозы. Он растет сам из себя, сам себя организует и существует по собственным своим законам. У каждого писателя и даже у каждого отдельного произведения свой собственный особый ритм. Нельзя в «Мертвые души» вставить кусок повестей Белкина — сразу выявится не только стилистический, но и метрический разнобой. Читатель сорвется с ритма. А это очень болезненно.
Я прошел к себе. Все спали. Спали соседи, спала хозяйка, спал ее муж отец моего ученика, — он прекрасно ко мне относился, но никогда не верил, что я могу писать книжки. «Да рази писатели такие? — резонно отвечал он на робкое возражение своего сына. — Вот посмотри: в книге у тебя писатели Александр Сергеевич Пушкин, Толстой, Тургенев, Горький — ну? Похожи?» — и победно смеялся.
Все спали — мне некому было показывать своего «Державина». Но я и не хотел ничего показывать. Я просто открыл журнал и стал читать. Но теперь я читал отчужденно, холодно, как постороннюю мне вещь. И вдруг музыка, звучащая во мне, стала глохнуть, глохнуть и исчезла совсем.
Я больно споткнулся о первую шероховатость. Это было так, как будто в темноте я налетел на косяк. Я даже ошалел немного, но потом так же я налетел и на вторую, и на третью промашку. Ясный, трезвый типографский текст обнажил все — и я увидел свои недоглядки, излишества, неуклюжесть оборотов, казенную гладкопись, невыразительную и бойкую скороговорку.
Тогда я взял лист бумаги и снова стал читать кусок с начала, делая пометки. Марать сигнальный экземпляр я не решался: а вдруг потребуют назад. Так и сидел и корпел, пока не услышал, что по улице идут, громко разговаривают и смеются.
Тогда я встал и вышел во двор. Все было белым-бело. За ночь выпал первый мягкий снежок и закрыл всю грязь и лужи. Деревья стояли тихие и мягкие, и нарядные — на них висели большие снежные гроздья. Сейчас в тени они казались голубоватыми. Значит, я не заметил, что просидел всю ночь, но спать не хотелось. Я весь был в ясном, не терпящем отсрочки настроении готовности. И еще я испытывал тихую радость творенья, какое-то новое сознание себя, что-то появившееся во мне совсем недавно, может быть, даже сегодняшней ночью.