Елена Катишонок - Против часовой стрелки
Чужого ребенка Ирина нянчила не больше года. Силы уже были не те, а тут еще гипертония догнала, да так, что Лелька боялась уйти на работу: сама делала уколы, бегала в аптеку и на базар. Все самое свежее, не из магазина, съешь еще ложечку, а работать я тебе больше не дам, хватит.
И правда — хватит.
Радовалась: теперь-то отдохну, а уж сколько книг нечитанных! Читала много, как в молодости, но недолго: буквы стали прятаться и расплываться, будто очки не очки, а мутное стекло, вроде как у Тони в аквариуме. Пошла к глазному, чтобы очки посильнее выписал, а тот головой качает: не помогут вам очки, бабушка. Катаракта у вас. И капель нет, и операцию делать рано: катаракта созреть должна.
Пока несла домой новое слово, оно несколько раз забывалось. Каракатица или раскоряка, как там доктор ее назвал, и бабушка представляла, как в глазу растет корявая корка и не дает читать. Все же выписал какие-то капли, но страницы книг неумолимо затягивало туманом. Знала, что глаз, а не страницы, но туман густел и скрывал все, что не успела прочесть.
Сестра никогда не жаловалась на здоровье, хотя работа была нелегкой, да и жизнь не баловала с тех пор, как не стало мужа. «Нас только трое осталось», — повторяла она и за праздничным столом всегда садилась между Мотей и Ириной. Спохватываясь, поправляла сама себя: «И Симочка еще…», а в следующий раз снова называла былинное число: трое, тем более что младший брат исчез с горизонта и только изредка звонил по телефону.
Праздничные застолья все чаще устраивали у Левочки, хоть стол был меньше Тониного, а потолки ниже; зато никакой напряженности. Потолки, конечно, не последнее дело, потому как ни одно семейное торжество не обходилось без пенья.
Бабушка пела так же радостно и охотно, как много лет назад, в Ростове, когда мечтала стать настоящей певицей, которой так и не стала… но пенье не прервалось. Спасибо учителю в пансионе, который успел немного научить ее управлять голосом, сдерживать его силу и вести, бережно вести мелодию.
Бабушка пела.
Она знала, у кого какие песни любимые, и знала, что Мотя первый попросит спеть, потом сестра.
Иногда кто-то из гостей пытался подтянуть, включиться в песню. Тоня гневно поворачивалась всем корпусом и сдвигала брови: «Куш!..» — а в перерыве цедила вполголоса, но так, чтобы услышал нарушитель традиции: «Куда конь с копытом, туда и рак с клешней». Даже Лева, самый одаренный от природы и слухом, и голосом, никогда не вторгался в пенье матери.
В годы войны Ирина не пела: это было черное время.
Война взяла ее жизнь и отложила в сторону, как откладывают раскрытую книгу, корешком вверх, когда кто-то постучит в дверь.
Как странно, думала бабушка, что голос не умер за эти годы, хотя тогда она совсем не думала о своей певческой немоте, как немой от рождения человек не выбирает между молчанием и речью.
Голос не умер и не стал хуже, только после войны она никогда больше не пела тех песен, которые любил Коля.
Бабушка пела внучке, пела своему Любимчику и только огорчалась, когда вдруг забывала знакомые слова. Но это случалось не часто.
Когда умер Мотя, Тоня впервые сказала: «Нас двое теперь», хотя напротив сидел младший брат. Потом она частенько повторяла эти слова, и на семейных застольях первая просила сестру: «Спой Мотяшкину!..»
Бабушка пела.
На Лелькиной свадьбе петь не стала: боялась, что сорвется голос от волнения, и стыда не оберешься. Шутка ли, столько народу! Невеста слегка растеряна: как и бабушка, она терпеть не могла свадьбы, и собственная не была исключением.
Что ж, свадьба и свадьба.
Жениха бабушка видела мельком, раза два или три, поэтому ничего не могла толком рассказать сестре. А что рассказывать? Геолог; а может, биолог? — кто их разберет. Какая разница! Парень хороший, разве она за другого пошла бы?
Тоня на свадьбу не пришла. Еще бы — эта запылеха прибежала «на секундочку», даже от кофе отказалась: меня внизу ждут, тетя Тоня, не могу, а вы лучше на свадьбу ко мне приходите.
Когда?! — Сегодня.
Так прямо и выпалила: сегодня.
Возмущенная крестная тут же, в прихожей, назидательно объяснила, что так не приглашают, и в четверг никто свадьбу не устраивает, а если уж так приспичило, то, надеюсь, ты маму пригласила в первую очередь?
Счастливая невеста ответствовала, что если Таечка — словом «мама» Лелька не пользовалась много лет — появится, то ее, Ольги, там не увидят.
— А вас видеть очень хочу! — Чмокнула в щеку и побежала вниз по лестнице.
Тем не менее, Тоня решила обидеться и вечером пила дома чай одна, мысленно прикидывая зачем-то, в чем она пошла бы, если бы… пошла. Да разве так приглашают, Ос-споди! Спохватилась, что думает не о Тайке, а об Ирине: как она теперь одна будет жить?
В свои семьдесят пять Ирина еще пела, и как сестра в своем воображении выбирала наряд, чтобы не пойти на свадьбу, так, оказавшись дома одна, бабушка спела несколько Лелькиных любимых песен.
И стала жить одна.
Ах, как не хватало книг! Подходила к полке, вынимала том, но раскрытую страницу заволакивал туман.
Взамен молодой зять притащил телевизор: вот вам, Ирина Григорьевна, чтобы не скучали без Олечки.
— Какая ж я тебе Ирина Григорьевна, — засмеялась та, — я тебе бабушка!
Все шло так, как должно идти, как заведено от веку: вот и внучка замужем, дай ей Бог!.. Где-то жила свою, совсем другую, жизнь ее дочь, давно переставшая быть дочерью, но в душе болело и кровоточило место, которое она занимала.
Расторопная, легкая на подъем, бабушка успевала проведать сына, купить на базаре вкуснейшие вафельные трубочки, а потом отвезти гостинец к Лельке и вернуться к программе «Время», чтобы послушать милого диктора Игоря Кириллова. В своем киоске (непременно своем, так уютней) покупала по привычке вечернюю газету, но читать почти совсем не могла, только заголовки, о чем жаловалась тому же Игорю Кириллову, а тот кивал с понимающей улыбкой и рассказывал все то, о чем она не могла прочитать.
Такой любезный.
Лелька ухитрялась заскочить в обеденный перерыв, и бабушка, как раньше, бережно несла в комнату джезву с кофе, волнуясь, чтобы не остыл.
Она очень тосковала, когда молодые уезжали в отпуск, хотя внучка присылала письма и открытки. В ответ писать было решительно нечего, но все же садилась и брала непривычно легкую шариковую ручку — так, фитюлька с торчащим клювиком:
«Леля, я получила сегодня письмо от 23-го, и сейчас же отвечаю. Ну что я тебе могу писать? Нет, я не болею. Но места себе не нахожу, так что даже купила валерьянки и пью два раза в день.
Жду тебя домой, ты, наверно, будешь до конца месяца.
Приехала Милочка из командировки, передавала тебе привет.
До приезда твоего осталось 7 дней.
До свидания.
Бабушка».
Конечно, не так надо бы писать… Однако Ирина знала, что, напиши она бодрое, ненастоящее письмо, Лелька встревожится, начнет воображать себе Бог весть что — и весь отпуск пойдет коту под хвост. Да еще и по телефону так и не научилась толком говорить, особенно когда звонят из другого города. В трубке трещит, словно котлеты жарят, и вдруг — Лелькин голос: «Как ты там, Ласточка моя?».
Вот тебе и «ласточка», уже почти восемьдесят.
Дождалась и правнучки, а вскоре — второй. Им тоже пела, и голос все еще слушался.
Болеть было некогда. Очереди за ситцем, за фланелью, хоть и мирное время; бабушка терпеливо выстаивала, а потом садилась за машинку и наизусть, почти вслепую строчила — зингер-зингер-зингер — распашонки, пеленки, чепчики… Потом на базар, потом снова трамвай; вечером домой.
Не может быть, чтобы вещи не обладали памятью. Наверняка эта старенькая достойная машинка, с пузатой заглавной буквой в имени «Singer», помнит себя новехонькой, окутанной запахом машинного масла, когда отец и Коля только что привезли ее из магазина. Помнит другую квартиру, где она тоже стояла в простенке между окнами, а в окна лилось солнце, и на пол ложилась причудливая кружевная тень от цветов на подоконнике. Помнит, как опустела квартира, а потом хозяин перенес ее сюда, к родителям, чтобы она дождалась Иру, а сам не дождался. Не может не помнить, как Ирина строчила на ней пеленки для внучки — тридцать с лишним лет назад! Должна помнить, как ездили по воскресеньям в телеге по хуторам, из одного в другой, втроем: бабушка, внучка и швейная машина; и работы в деревне хватало, и маленькая Лелька на воздухе целый день, с ломтем деревенского хлеба, о котором в городе забыли. Эта машина была для Ирины, городского человека, все равно что корова-кормилица в деревенской семье; последнее дело остаться без коровы. Машина помнила многое, хотя позолота букв поблекла незначительно: так седеют платиновые блондинки, — и в работе была по-молодому резва, только шить случалось теперь намного реже.