Леонид Сергеев - До встречи на небесах
— Ну нравится ему рисовать, пусть рисует.
Если бы Коваль писал только пейзажи и натюрморты, к нему не было бы особых претензий, но он писал портреты, а это уже выглядело дилетантской дерзостью. Ну как можно браться за портрет, не зная костяк человека, не умея рисовать руки?! Я ему говорил:
— Не выставляй портретные работы.
А он, тупоголовый:
— Ни х…! Все выставлю!
Коваль стремился увековечить знаменитостей: Ахматову, Чуковского, Тарковского. Он вообще тянулся к известным людям — отчасти и для того, чтобы потом написать о них мемуары. Бывало, сидим за столом в компании, внезапно Коваль замечает известную личность, тут же, встает, подходит, перекидывается словами.
— Что, побежал засвидетельствовать свое почтение? — бросает Сергиенко, когда Коваль возвращается. — Пусть сами к нам подходят… У тебя мания величия! А мы что для тебя, люди второго сорта, да?
Понятно, талантливый человек и должен общаться с талантливыми, ведь они подпитывают его творчество (а посредственности обедняют), но Коваль иногда перегибал. Ну не случайно же, в «Монохрониках», кроме знаменитостей, он упомянул только тех, кто постоянно был на слуху, и разных скандальных формалистов, типа Рабина, Гробмана, Брусиловского, Ю. Алешковского, от которых ничего ценного не останется, с которыми он и виделся-то не больше двух-трех раз. Такая тонкость. Почему-то в дневниках Коваля не нашлось места малоизвестным широкой публике, но прекрасным художникам: Монину, Лосину, Перцову, Молоканову, Варшамову, с которыми он годами работал бок о бок. И кроме Снегирева, он, гад, не обмолвился ни об одном из отряда детских писателей, о которых эти очерки, а ведь дружил с ними не один десяток лет, и они кое-что сделали в детской литературе.
Кстати, и приятелей он особенно ретиво выбирал из числа «своих», причем из самых разных сфер (и как находил?). Он терпеть не мог театры и театральную публику, но приятельствовал с П. Фоменко и М. Козаковым; совершенно не интересовался техникой, но поддерживал отношения с «богоизбранными» инженерами; был далек от политики, но встречался с «либералами» из «Яблока» (В. Лукиным) и «СПС» (М. Арбатовой).
Вот как своеобразно Коваль объясняет название «Монохроник»: Размышляя над этим словом («АУА»), я спросил некоторого(!) писателя:
— Что такое АУА?
— Агентство улетающих арбузов, — ответил тот.
Возможно, возможно.
А что такое, на ваш взгляд, жизнь человека? (уже обращение к читателю).
По-моему, АУА — и привет!
И это писал уже старый моховик, маститый писатель, в книге, как я понимаю, для взрослых. Никто мне не докажет, для чего это позерство, что это крутая проза, ирония и юмор, и идут они от «божественного дара».
И опять-таки не случайно предисловие к «АУА» написал отвратительный литератор Вик. Ерофеев (с якобы «изысканной» прозой, на самом деле извращенческой), мерзкий выпендрежник и попросту негодяй, которого не уважает ни один серьезный писатель, а Коваль с ним приятельствовал. Одно название предисловия чего стоит — «Светлая тьма». И так далее: «… ошпарили слова, увесистые восклицательные знаки, драйв, в глазах холод достойный радикального концептуализма, стиль оправдания мира…» (как будто мир нуждается в чьем-то оправдании!). И уж совсем чушь, что проза Коваля связана узами с Тургеневым. Как раз наоборот — она не в традициях великой русской литературы. Еще в юности Коваль безвозвратно «въехал» в Зощенко, а половина его детских рассказов идет от Сетона-Томпсона — Коваль мне прямо об этом говорил, когда писал «Шамайку» для Р. Быкова (тот так и не поставил фильм, но выплатил три гонорара за одну эту вещь!). Вся беда в комплексе Коваля — он, старая телега, всегда хотел быть писателем для взрослых и стоять в одном ряду с нашими знаменитостями, но когда пытался писать взрослую прозу, у него получалось слабо. Это и понятно — он, дурень, отходил от себя, от того, что ему было дано от природы.
К своим картинам Коваль относился как к бесценностям, каждую фотографировал на слайды, а когда И. Раскин нашел ему покупателя, заломил сотни долларов.
Бывало, кто-нибудь попросит рисунок на память, Коваль сразу:
— Поедем в мастерскую, что-нибудь выберешь.
Приезжали, он начинал копаться в сундуке (размером с малолитражку).
— Вот эту хочешь? Хороша, а, едрена вошь?! Но ее никак не могу дать. Ну никак, хоть убей!.. Ну эту, сам понимаешь, я тебе хрен дам — это шедевр… Может эту?.. Прям не знаю. Моя душа в смятении, — он закрывал сундук и говорил ошарашенному гостю: — Знаешь, я тебе в другой раз что-нибудь нарисую.
Все это выглядело глуповато, ведь большинство художников щедро раздаривало свои работы (и ценные): Монин, Токмаков — да почти все! В. Коновалов вообще никого не отпускал из мастерской без своей картины.
Готовясь к выставке, Коваль просил меня помочь отобрать картины и развесить их. Делать с ним экспозицию было непросто — здесь ему изменяло чувство меры и вкус, мы спорили до хрипоты. Он хотел выставить все и доказывал мне какую-то ерунду: эта работа, видите ли, ему дорога, потому что с ней что-то связано, та — потому что у него было необычное состояние… Я говорил очевидные вещи, что зрителю наплевать на «состояние», и на «что с чем связано» — важен конечный результат.
— Так-то оно так, — слабо сопротивлялся Коваль, и тут же наседал на меня со всей мощью. — Как хочешь, но это я не могу не выставить, едрена вошь! Ну, никак не могу, хоть убей!
Прежде чем выставлять свои работы в ЦДЛ у Б. Космолинского (галерейщика, который выдавал себя за польского дворянина, на самом деле был практичным российским евреем. Собственно, как и многие из его соплеменников, — от Тимофеевского до махровой сионистки уродины Новодворской. Такие дворяне!), Коваль предъявлял двенадцать условий: повесить на видном месте, недалеко от смотрительницы зала, чтобы освещение было рассеянным, чтобы с ним соседствовал не кто-нибудь, а Т. Назаренко, чтобы работы огородили, не фотографировали и прочее. Несмотря на все эти строгости, однажды одну из его маленьких эмалей (обнаженную женщину) все-таки стащили; Коваль страшно расстроился, напился и весь вечер не мог успокоиться, словно в его жизни случилось что-то непоправимое. А ведь он прекрасно знал художников, которые не очень-то заботились о судьбе своих работ, у которых обворовывали мастерские (у одного даже полностью сгорела), и они это переживали достойно. «Ничего, восстановим, — говорили, — сделаем даже получше».
Вполне серьезно скажу: из всего художнического наследия Коваля надо выбрать десять пейзажей маслом, пять-шесть (не больше) рисунков тушью и столько же эмалей. Вместе с деревянными скульптурами это будет неплохая экспозиция.
После выставки ехали на машине Коваля в его мастерскую на Серебрянической набережной (понятно, брали с собой горючее). Как большинство нервных людей, Коваль водил машину словно чокнутый: метался из ряда в ряд, злился, что ничего не выигрывает… Нельзя сказать, что он был полным «чайником», но и ассом его не назовешь, тем более что в технике он ничего не петрил — его можно назвать «чайником» со стажем.
Для меня Коваль в своем творчестве самобытен и значителен только как писатель и только двумя книжками. В детской литературе он в какой-то момент вырвался вперед, но не настолько, на сколько кричат его «толкатели». В. Голявкин вырвался подальше, но о нем почему-то помалкивают. А что говорить о детских рассказах Ю. Казакова, до которого всем плыть и плыть, и которого почти не упоминают (Казаков написал мало, но большинство его рассказов — жемчужины).
Коваль начинал с поэтических выкрутасов у Сапгира и Холина (в те годы постоянно цитировал ломовые стихи последнего: «Моча и Г…о», «В переулке около дочка мать укокала»). Потом вслед за ними подался в детскую литературу — писал стихи и песни (типа «Про лилипутов», на которую написал музыку «свой» Никитин); подался в детскую литературу не от привязанности к миру детворы и животных (со школьниками общался только на практике, а став писателем, перед ребятами выступал лишь однажды, и то по ошибке — готовился выступать перед взрослыми), животных никаких не держал, и, повторюсь, будучи охотником, убивал вальдшнепов и зайцев, потом их рисовал. Я вновь ему говорил:
— Тебе на Том Свете жариться на сковородке.
А он:
— Ни хрена! Бог простит. Учти, я не охотник, а добытчик. Это разные вещи (можно подумать, умирал с голода).
Как и его наставники по Абельмановке, Коваль пошел в детскую литературу, потому что в то время только в ней допускалась определенная доля формализма, символов, подтекста. Он и сам это признавал:
— Я писатель, спрятавшийся в детскую литературу. (Значит, был с детьми неискренен, что выглядит не очень порядочно). Позднее Коваль вывел для себя спорное руководство: «Нет литературы детской и взрослой, есть литература и есть не литература» (на самом деле — это просто красивая фраза, разница есть и немалая). Казалось бы, нечто подобное имел в виду и Андерсен, когда ему собирались ставить памятник с детьми и, разглядывая эскиз, он сказал: «Уберите детей, я никогда для них не писал». Тем не менее, великий сказочник писал просто и ясно, а некоторые словесные находки Коваля дети попросту не поймут. Да и он никогда не думал о детях — свои лингвистические выкрутасы он адресовал взрослой «элите» — «оригинальничал», по выражению Снегирева. К счастью, придя в «Мурзилку» к Митяеву, Коваль отошел от Сапгира и Холина, и начал писать реалистические стихи (пару я иллюстрировал), а затем свою лучшую прозу — чистую и упругую.