Колум Маккэнн - Танцовщик
Руди сказал ей однажды, что они были как рука и перчатка. Интересно, чем была она, рукой или перчаткой? — теперь-то уже ни тем ни другим. Руди сейчас сорок три, а может быть, сорок четыре, она не могла припомнить. Он все еще выступает. Да почему же и нет? Она-то дотянула до шестидесяти.
Марго наблюдала за начинавшими свой первый танец женихом и невестой. За Томом с его старым неповоротливым телом. За Одиль в белых туфельках, специально для этого случая сшитых ее теперь уже мужем. Белый, обрамленный кружевами атлас, каблуки отсутствуют. Тонкие ноги Одиль. Ее маленькие руки. Том приподнял шлейф ее вуали, намотал себе на предплечье. Ведь должен же существовать какой-то ключ, думала Марго, к жизни свободной, честной и с любовью. Ее любовью был танец. И любовью Руди тоже. Не то чтобы они оказались лишенными самой возможности любви иного рода, нет, дело не в этом, ничуть, — но их любовь была совсем особой, оставлявшей ссадины, публичной. К ней любовь никогда не приходила так, как приходит к другим людям. Тито, да. Однако Тито был никчемным человеком, а потом обратился в никчемное тело. Тито относился к ней, как к изящному украшению его жизни. Тито согревал другие постели. А потом в него стреляли, и он стал тем, кем никогда не был, — существом бесполезным и добросердечным. О, Марго любила Тито, да, но не так, чтобы при всяком взгляде на него ощущать внутри себя гулкую пустоту. Марго часто пыталась понять, не была ли она наивной, ведь ей доводилось видеть проблески настоящей любви, да она и сейчас видела их и нисколько в этом не сомневалась, — Том и Одиль, неловкость, с какой они прикасались к телам друг дружки, застенчивая учтивость, чистая красота их невзрачности.
Руди держал у губ бокал с шампанским. Марго говорили, что свадебную церемонию оплатил он, никому об этом не сказав. Его скрытная щедрость. Тем не менее, пока новая супружеская чета переволакивалась по полу, он выглядел отчужденным. Многие назвали бы это одиночеством, однако Марго знала — не в одиночестве дело. Одиночество, думала она, порождает своего рода безумие. А тут, скорее, поиски чего-то пребывающего вне танца, чего-то человеческого. Но что может быть лучше нескончаемых оваций, что способно взять верх над ними, что когда-либо превосходило их? И тут она поняла. Ни одна мысль никогда не казалась ей столь окончательно ясной. Она танцевала, пока тело ее не сдалось, а теперь живет без любви. Доктор сказал, что у нее рак. Возможно, она протянет еще несколько лет, но именно рак, да, рак и был той последней точкой, к которой влеклась ее жизнь. Она никому не говорила об этом. Даже Руди — пока. И все же было что-то еще, о чем она должна сказать ему, и Марго обшаривала свой разум в поисках нужных слов. Рак. Лекарства. Таблетки. Снотворные таблетки, таблетки для похудения, таблетки от боли, таблетки от самой жизни, таблетки от любой болезни, начиная с ревности и кончая бронхитом, таблетки, принимаемые в продуваемых сквозняками залах, где юные девушки исходят потом и плачут из-за ролей, которых никогда не получат, таблетки от надорвавшихся банковских счетов, таблетки от вероломства, таблетки от предательства, таблетки от корявой походки, таблетки от самих таблеток. Марго никогда их не принимала, хоть ей нередко и приходилось гнать из мыслей воображаемые белые кружочки, которые могли бы избавить ее от боли. И вот пожалуйста, рак яичников. От него никакие таблетки не помогают. Ей начало казаться, что стены комнаты сдвигаются, намереваясь ее раздавить. Она окинула взглядом сидевших по сторонам от нее артисток балета, жадно вгрызавшихся, по обыкновению их, в еду. [Потом девушек будет рвать в уборных.] На другом конце зала шумят обувщики. Стаканы с пивом мелькают в воздухе. [Тосты.] Скоро Руди исполнит русскую песню о любви, он ее на всех приемах поет. Марго чувствовала: вечер подходит к концу, к неизбежному расставанию с новобрачными, к зависти, которую она, возможно, испытает. Она никогда не проявляла зависть на людях. Если она и была чем-нибудь, то самой дипломатичностью. Неизменно. К тому же она так счастлива за Тома, так рада, что ему удалось отыскать нечто, выходящее за рамки его мастерства. А что отыскала она, что открыла? Темную опухоль в собственном теле. Она не чувствовала горечи, вовсе нет, просто ее поражало, что судьба сдала ей такую карту. Все-таки она заслужила большего. А может, и не заслужила. Ее жизнь была полнее любой другой, какую она знала. Смерть, вероятно, настигнет ее на борту яхты, или в гостиной, или на песке пляжа.
Но что же она должна сказать Руди? Что именно в его ухмылке, смехе, в том, как он склоняется к Виктору, как поглощает мир, она хотела отменить, пусть даже на миг? Какая поразительная жизнь. Марго знала, им выпали наилучшие годы, какие только могут пережить танцовщики. Люди думали, что они спали друг с дружкой, нет. Они были слишком близки для этого. Хотя, конечно, подумывали о такой возможности, размышляли о привязанности вне танца. Лечь с ним в постель. Это погубило бы их. Да к тому же в танце все равно больше интимности. Митоз, вот что с ними произошло, они стали единым целым. Ссорились редко. Если угодно, она была для него матерью — и чем дальше, тем больше. Руди все чаще и чаще заговаривал с ней о Фариде, которая стала теперь существом почти мифическим. Однако то, что Марго хотела сказать, не имело отношения ни к матерям, ни к странам, ни к другим рукотворным мифам. И никак не касалось любви или сопутствующих ей мук. И балета не касалось. Или касалось? Касалось? Она почувствовала, как у нее задрожали пальцы. Скоро закончится свадебный танец, ей придется произносить любезности, выставлять напоказ привычную всем Марго, высоко держать подбородок, вежливо аплодировать, может быть, даже встать, если от новобрачных потребуют биса. Она смотрела, как Виктор шепчет что-то на ухо Руди. И вдруг с огромным облегчением поняла, чем это было. Поняла, что должна прервать, какие слова произнести, чтобы не позволить этому продолжаться, ничего более важного она Руди сказать не могла, это станет наилучшим советом, какой он когда-либо получал. Марго поколебалась, воспитанно положила вилку рядом с тарелкой, потянулась к бокалу с водой, чтобы утолить жажду. Потом попыталась поймать взгляд Руди, но тот пребывал в какой-то другой вселенной. Марго должна сказать ему. Должна сказать, что пора остановиться. Так просто. Он должен покончить с танцем и сосредоточиться на других его дарованиях, на хореографии, на преподавании. Пока не стал слишком старым. Ей отчаянно хотелось сказать ему это. Уходи. Уходи. Уходи. Пока еще не слишком поздно. Она снова взяла вилку. Как привлечь его внимание? Марго потянулась через стол, прикоснулась серебряными зубцами вилки к растопыренным пальцам Руди. Он почувствовал их легкое постукивание, посмотрел на нее, улыбнулся. Виктор тоже улыбнулся и опять зашептал что-то, и Руди поднял руку, словно говоря Марго: «Подожди». Она откинулась в кресле, подождала, и тут музыка смолкла. Марго встала, чтобы вместе с другими похлопать Тому и Одиль, и скоро Руди перегнулся через стол, взял ее за руку и спросил: «Да?» Она поколебалась, усмехнулась и просто сказала: «Разве они не прекрасны. Том и Одиль? Чудесная пара, верно?»
* * *Из интервью, данного Дэвидом Фарлонгом в Холборне, Лондон. 23 мая 1987 года. Интервью брал студент этнографического отделения Эдинбургского университета Шон Ф. Харрингтон. Вследствие технических затруднений, связанных с магнитофоном и микрофоном, вопросы интервьюера остались не записанными.
Ну да, не то чтобы у него хер вечно стоял, но он знал, чего хотел, и брал все, что мог получить. И за свои денежки получал многое, ага. А запрашивали с него побольше, чем с прочих, знали же, кто он такой, а в те дни семьдесят пять фунтов — это были хорошие бабки.
Ладно, ты помалкивай, обойдемся без «Дейли миррор», «Сан» и «Ньюс оф зе», мать его, «Уолд».
Он всегда, типа, медосмотр устраивал, проверял твои руки, осматривал гребаную шею и даже чего у тебя там между пальцами на ноге, видать, ширял побаивался.
Выбирал, понимаешь, кто помоложе, в рубашках с короткими рукавами и чтоб штаны в обтяжку. Но против табачного запаха ничего не имел, некоторые из них курильщиков не выносят, этот был не такой, по крайности, можно было посмолить после всего.
Снимал он тебя на Киниp-роуд или рядом с Пиккадилли. Иногда таскал с собой по клубам, если у него настроение было подходящее.
«Небеса» рядом с Чаринг-Кросс. Или «Колхерн». Но, знаешь, обычно он в нормальные места ходил. В «Рокси», в «Многолетний», в «Бродяги», в «Аннабель», в «Пале».
А там кокса и бухла хоть задавись. И народ все волосатый, в кожаных прохорях.
Он вообще-то охеренно чудной был, сажал тебя за стол со своими дружками — пижонами всякими и поклонницами. Но домой оттуда тебя не брал, не хотел, чтобы видели, как он с тобой из клуба выходит.
Никак я его, на хер, понять не мог. Ну, он же русский, а если ты сто тысяч лет будешь с родней групповухой баловаться, так тоже таким станешь, разве нет?