В. Коваленко - Внук кавалергарда
Но пронюхавший о возвращении блудного сына директор сразу его в свой кабинет уволок и начал пытать с пристрастием: где, мол, был, целовался с кем? А мы сгрудились всем классом под директорской дверью и, затаив дыхание, подслушиваем.
Гена держался стойко, как истый партизан, твердил одно:
— С товарищем на машине уехал в Казахстан, думали, за день обернемся, а тут машина поломалась, вот и задержались.
— А голова у тебя есть, почему мать телеграммой не уведомил, она тут места себе не находит, все переживает, где ты, да что ты? — бухал убийственно директор.
Слышим, как Гена горько вздохнул и ответил виновато:
— Откудова в степи телеграф?
А директор лепит ему прямо в цвет:
— То тебя Достоевский на кражу толкает, то друг в тмутаракань увозит; еще одна подобная выходка, и вылетишь ты из школы, ясно, господин Миклухо-Маклай? — веско пообещал ему, расставаясь, директор.
После школы мы закупили три бутылки вина и, как настоящие мужики, пошли на берег Самары отмечать счастливое возвращение великого испытателя или блудного сына.
Когда Гена захмелел после стакана выпитой бормотухи, то с грустью раскололся:
— Да Казахстан тут не при чем, просто я, придурок, надумал пойти в железнодорожную баню. Взял все банные причиндалы и отправился по железке в город. А тут, поезд-товарняк стоит перед светофором, ну я решил на нем доехать. Залез я, значит, с веником и сеткой на площадку последнего вагона, а он и пропер безо всяких остановок до самого Оренбурга. По дороге замерз как цуцик. В Оренбурге слез, пошел в буфет и чайком хоть ото грелся. Денег-то у меня всего пятьдесят целковых, еще веник и авоська, а домой как-то надо возвращаться. И вот ходил я по вокзалу, ходил, ни одной знакомой морды не встретил, чтобы занять трояк на обратную дорогу. Залез в вагон без билета, поезд еще не тронулся, как меня проводница застукала и вытурила на свежий воздух. Что делать, ума не приложу? — и он печально вздохнул. — А тут, смотрю, по вокзальной площади пруд пруди киосков стоит. Ну, я шасть к ним и давай одной продавщице объяснять про свое глупое положение, но такие горемыки по-видимому к ней каждый день с подобной просьбой подходят. Она одно только смогла предложить:
— Отработай, в конце смены денег дам. И заодно лотошницам пособляй.
И стал я на них, как папа Карло, вкалывать, домой-то вернуться надо. До вечера горбатил, булки и ящики таскал, а в конце смены отблагодарили они меня трояком. Ну, думаю, теперь я кум королю, солнцу брат. На дорожку, правда, дали снеди всякой. Ну, стою я, пирожки по карманам расталкиваю, и подваливает ко мне ватажка из пяти мазуриков. Старшим у них хлюпкий мужичок, весь синий от татуировок. И вот он братве заявляет:
— И кто тут на нашей территории шакалит?
— Да, залетный хмырь какой-то, — просипел рыжий. Кивнул им синяк, и они тут же скопом скрутили меня и карманы обшарили.
— О-о, — говорят, — какой капитал умыкнуть со брался в дальние края.
Я было начал возмущаться их недостойным поведением в обществе, но они пнули меня, как футбольный мячик, и мне расхотелось рыпаться.
Затем синяк бросил кисло:
— До хаты, — и они поволокли меня в свою богадельню. Обитали они рядом с вокзалом, в заброшенном здании.
Гена, криво ухмыльнувшись, хлебнул еще винца и продолжил свой криминальный рассказ, более весело.
— Паханом их ватажки был синяк с клоунским погонялом Карандаш. Вот он и принял меня в свою шайку-лейку. На первых порах я должен был быть на подхвате и замыкающим в пятерке. Школа, я вам скажу, аховая! Чуть что не так, сразу по роже. Чтобы понятнее было. Скажу вам, после такой зубочистки все сразу становится ясней ясного. Не то, что вас тут чинно учат и нос салфеткой подтирают. Вам бы в мою шкуру, — судорожно вздохнув, пояснил былые мытарства Заплетин.
— Ну, рассказывай дальше, — заинтересованно поторопил его Баскаков.
— Ты как на зоне побывал, слова блатные знаешь, мне даже некоторые и не понятны, — льстиво поддакнул Тарасов, разливая по стаканам.
Гена опять покривился, но, уже довольный, загудел дальше:
— Да что рассказывать? Это шайка вокзальных воров была, вот они и взялись меня натаскивать. До первой от сидки ты, говорят, полную школу пройдешь. Но законы у них были жесткие. Даже беспощадные. Карандаш-то вор в законе оказался, и все у них было по воровским правилам. Ни одного пустого толковища я за ними не замечал. Все строго по делу. Чтобы кто-то скрысятничал, боже упаси. — Гена вытянул ногу и, хвалясь перед нами, указал на новый туфель, — Карандаш подогнал, носи говорит, сморчок, не кашляй. Тоже свою доброту имел, хотя и был рецидивистом.
Крякнув, Гена, глотнул из стакана свою долю и продолжил уже охотно свою песню:
— Я уж забывать начал об этой правильной жизни. Прошлая жизнь была, как сон. Но на вторую неделю моей урковской тягомотины зашел я зачем-то на вокзал. Смотрю, тетя Римма Новикова, Коваля соседка, кивнул он на меня, билет покупает. Я к ней с поклоном, мол, так-то и так-то, выручайте, теть Рим, дайте трояк взаймы. Ну, она меня в охапку и приволокла домой. Жалко только сетку оставил, там мочалка классная была, больше ничего не жаль, — закончил свой рассказ Гена и, уткнувшись в ладони, неожиданно заплакал. Сквозь рыдания мы слышали, как он зло сетовал на свою судьбу.
— Да за что мне лихая доля? То печенье, то ворье ненасытное. За что?
— За любовь к Достоевскому, — тихо ляпнул Мишка Ларионов и закурил. Тарасов подсел ближе к Генке, стал, как ребенка, гладить его по голове, смешливо напевая:
— Все пройдет: и зима, и лето. Все пройдет, так устроен свет.
А будущий начальник уголовного розыска города Сорочинска Геннадий Заплетин все сидел и горько, горько плакал.
Похищенные домовые
От Ивана Кулика ушла жена. Забрала новую фуфайку, корову в поводок и отправилась к своей матери, на соседнюю улицу.
Иван при ее сборах стоял на крыльце, беззаботно курил, с ухмылкой посматривая на дородную жену и стельную корову, собиравшихся в поход. А когда они, голова к голове, подошли к воротам, бросил веско, со значением:
— Курица не птица, баба не человек…
Жена во дворе промолчала, а на улице раззявила варежку:
— Ты к этой курице еще на карачках приползешь! Иван презрительно сплюнул и с высокого крыльца показал ей в спину известную фигуру.
Сколько он себя помнил, а перевалило ему уже за сорок пять, и лет сорок он себя натурально осознавал, за ним не водилось такого способа передвижения, как на карачках. В сопливом детстве, конечно, а сейчас ни-ни.
Он мог напиться вдрызг, до бесчувствия, но тем не менее всегда шел домой на своих двоих, пусть выписывал по дороге замысловатые вензеля, но законно был на своих двоих.
И потому угроза второй половины карачками была для него пустым звуком. Так что она могла ждать его в такой позе еще лет сто и в конечном результате остаться при своих интересах.
Иван был мужик толковый, на работу спорый. Мог сруб срубить крестовый, печь выложить на старинный фасон, починить швейную машину или часы с давно подохшей кукушкой, выхолостить кабанчика и еще уйму других дел. Которые он хоть считал пустяшными, не мужской руки, тем не менее, когда доводилось их выполнять, делал не тяп-ляп, а на совесть и обязательно со свойственным только ему куражом. Лихой мужик в деле был, с изюминкой.
Лишь скрылись в проулке виляющий зад жены и безразлично болтающийся хвост коровы, Иван принялся ретиво хозяйствовать. Назавтра была суббота, банный день, первым делом загодя натаскал в баню воды и дров. В доме вымыл добрый гектар полов, удивляясь, что когда-то отгрохал хоромы чуть меньше крейсера, на котором служил в юности. В завершение, под вечер, сварил на неделю в огромном чугуне, больше похожем на чан, наваристых щей и, напившись крепкого чаю из крутобокого дедовского самовара, плюхнулся расслабленно на диван с охапкой цветных журналов. Ничуть не страдая от одиночества.
К чтению пристрастился недавно, из-за чего и вышла с женой Валькой буза не на жизнь, а на смерть. Вернее не из-за чтения, а из-за содержания прочитанного.
А все началось с чего. Стали у Ивана слабеть глаза, прописал ему доктор очки. Иван пришел домой, стал критически, с недовольством и вздохами, рассматривать их. Тут жена Валька возьми да брякни без ума:
— Что на них, как мартышка, лупишься, надень да прочти что-нибудь, если читать не разучился, сразу поймешь, как они тебе, может, как корове седло, ни уму, ни зрению.
Иван послушался совета, напялил на свой хрящеватый, битый нос очки в роговой оправе, взял с подоконника забытый дочерью-студенткой журнал и, морща нос с непривычки, забубнил по слогам название — «Красные дни».
Открыл страницу, где буквы помельче, и забухал коряво:
— И ложь оставалась ложью, и правда становилась правдой…