Томас Вулф - Домой возврата нет
Однако Сэмюел Фетцер не таков. Если мисс Мэндл, которая ленивой походкой пробралась к нему сквозь толпу гостей и небрежно спросила: «Вам не случалось читать что-нибудь написанное человеком по фамилии Бедоз?» — и на сей раз надеялась на успех, ее ждало жестокое разочарование. Она напала на фанатика — правда, херувимоподобного, благожелательного, восторженного, жизнерадостного, ликующего, но все же фанатика. Ибо Фетцер не только читал Бедоза, он был уверен, что он-то Бедоза и открыл. Бедоз был одной из любимейших его книжных находок. Так что Лили Мэндл ничуть не огорошила его, напротив, он словно только ее и ждал. Едва вопрос слетел с ее губ, Фетцер так и вскинулся, приветливое лицо его — лицо херувима — блаженно просияло, и он воскликнул:
— О, Бедоз!
Это был такой восторженный взрыв, что Лили Мэндл даже отпрянула, словно ей под ноги бросили зажженную шутиху.
— Бедоз! — захлебывался он. — Бедоз! — причмокивал он. — Ха-ха-ха! Бедоз! — Он закинул голову, потряс ею и упоенно захохотал. А потом рассказал Лили о рождении Бедоза, о его жизни и смерти, о его родителях и друзьях, о его сестрах и двоюродных братьях, о его тетках — о том, что было про Бедоза известно, и о том, чего не знал никто, кроме Сэмюела Фетцера. — О, Бедоз! — в какой уже раз восклицал Фетцер. — Обожаю Бедоза! Каждый должен читать Бедоза! Бедоз — он…
— Но ведь он, кажется, был помешанный? — негромким голосом хорошо воспитанного человека произнес Лоуренс Хирш, он как раз подошел, словно бы просто привлеченный шумными интеллектуальными восторгами, а вовсе не преследуя кого-то по пятам. — Я хочу сказать, — любезно пояснил он, обратись к мисс Мэндл, — это интереснейший образчик шизофреника, вам не кажется?
Долгую минуту Лили Мэндл смотрела на него точно на большого червя, которого вдруг обнаружила в неплохом с виду каштане.
— Гм, — проронила она и, состроив сонно-брезгливую гримаску, пошла прочь.
Мистер Хирш не последовал за пей. Он прекрасно владел собой и уже снова перевел взгляд на сияющего Фетцера.
— Я хочу сказать, — продолжал он с ноткой вдумчивого интереса, по которому безошибочно узнается отшлифованный ум, — мне всегда казалось, что это классический случай личности, попавшей не в свое время — он ведь настоящий елизаветинец. А как по-вашему?
— Да, конечно! — тотчас горячо согласился Фетцер. — Видите ли, я всегда придерживался того мнения…
Хирш словно бы внимательно слушал. Нет, он никого не провожал взглядом. Глаза его были устремлены на Сэмюела Фетцера, но что-то в их выражении подсказывало, что мысли его далеко.
Ибо мистер Хирш был жестоко уязвлен, но мистер Хирш умеет ждать.
И так продолжалось весь вечер. Хирш переходил от одного изысканного кружка к другому, раскланивался, учтиво улыбался, обменивался со всеми и каждым тонкими шутками. Неизменно спокойный, неколебимо уверенный, приятно оживленный. И, продвигаясь в этой блестящей толпе, он оставлял за собой светящийся след из драгоценных зерен просвещения, которые он небрежно ронял на своем пути. Одним он доверительно сообщал кое-что новенькое о деле Сакко и Ванцетти, с другими делился кое-какими сведениями из первых рук с Уолл-стрит, отпускал изысканную остроту, рассказывал занимательную историю, случившуюся на прошлой неделе с президентом, или какую-нибудь подробность о России, вставлял проницательное замечание по поводу марксистской экономики — и все в меру сдабривал Бедозом. Он так превосходно был осведомлен, так неизменно в курсе всех новейших веяний, что никогда не опускался до избитых истин, наоборот, всегда и во всем представлял самую последнюю точку зрения — в искусстве ли, в литературе, в политике или в экономике. Это было великолепно разыгранное представление, вдохновляющий пример того, на что способен деловой человек, стоит ему только захотеть.
И в довершение всего тут была Лили Мэндл. Хирш словно бы вовсе не преследовал ее, но куда бы она ни направлялась, он оказывался неподалеку. Можно было не сомневаться — он где-то рядом. Весь вечер он переходил от одной компании к другой и все их весьма кстати удостаивал каким-нибудь замечанием, а потом, небрежно обернувшись и увидев, что Лили Мэндл тоже здесь, пытался и ее приобщить к узкому кружку своих слушателей, — но всякий раз она лишь кидала на него сумрачно горящий взгляд и шла прочь. А потому не удивительно, что мистер Хирш был жестоко уязвлен.
Однако он не бил себя кулаками в грудь, не рвал на себе волосы, не кричал: «Горе мне!» Он оставался самим собой, человеком широких интересов, отлично знающим себе цену. Ибо он умел ждать.
Он не отвел ее в сторону и не сказал: «О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные»[6]. Не сказал и так: «Скажи мне ты, которого любит душа моя: где пасешь ты?»[7] Не сказал он ей и что она прекрасна, как Тирза, любезна, как Иерусалим, грозна, как полки со знаменами. Никого не попросил подкрепить его вином, освежить яблоками, не признался, что изнемогает от любви. И ему и в голову не пришло сказать ей: «Живот твой — круглая чаша, в которой не истощается виноградное вино; чрево твое — ворох пшеницы, обставленный лилиями»[8].
Хоть он и не взывал к ней в тоске, но мысленно умолял ее: «Насмехайся надо мной и язви меня, пинай меня ногами, бичуй словами, топчи, как жалкого червя, плюй в меня, как в прах, из которого я создан, поноси меня перед своими друзьями, заставь перед тобою пресмыкаться — все, что хочешь, делай со мной, я вынесу. Но только, ради бога, заметь меня! Скажи мне хоть слово — пусть даже с отвращением! Остановись подле меня хоть на миг, осчастливь своим прикосновением, даже если близость эта тебе отвратительна и прикосновенье подобно удару! Обходись со мной как угодно! — Уголком глаза он видел, как она гибко повернулась и снова пошла прочь. — Но молю тебя, о возлюбленная моя… бога ради, дай знак, что ты меня видишь!»
Но он ничего не сказал. Ничем не выдал своих чувств. Он был жестоко уязвлен, но он умел ждать. И никто, кроме Лили Мэндл, не знал, сколько же времени она его заставит ждать.
18. Цирк Свинтуса Лоугена
Пришло наконец время и для Свинтуса Лоугена и его проволочных кукол. До этой минуты он скрывался От гостей, и когда вошел, блестящая толпа радостно заволновалась. Те, кто был в столовой, прихватив позвякивающие стаканы и тарелки с закусками, устремились к дверям, и даже старика Джейка Абрамсона любопытство на миг отвлекло от соблазнов накрытого стола, и, обгладывая куриную ножку, он заглянул в гостиную.
Для своего представления мистер Свинтус Лоуген облачился в простой, но своеобразный костюм. На нем был толстый синий свитер с высоким воротом-хомутом — в таких щеголяли студенты тридцать лет назад. На груди свитера, бог весть почему, нашита огромная самодельная буква игрек. Он был в поношенных белых парусиновых штанах, в теннисных туфлях и потертых наколенниках, которые явно служили на своем веку не одному профессиональному борцу. Голову его венчал допотопный футбольный шлем, плотно застегнутый под тяжелым подбородком. В таком вот наряде, пошатываясь от тяжести своих огромных чемоданов, он появился перед гостями.
Толпа расступилась и взирала на него с благоговением. Лоуген, кряхтя, дотащил чемоданы до середины гостиной, с глухим стуком поставил их на пол и громко, облегченно вздохнул. И сразу же принялся отодвигать большой диван, стулья, столы и прочую мебель, пока не расчистил середину комнаты. Он скатал ковер, потом принялся хватать книги с полок и кидать на пол. Он разорил с полдюжины полок в разных концах комнаты и на освободившиеся места прикрепил большие, пожелтевшие от времени цирковые афиши с привычным набором из тигров, львов, слонов, клоунов, воздушных акробатов и с надписями вроде: «Барнум и Бейли — 7 и 8 мая», «Братья Ринглинги — 31 июля».
Гости с любопытством следили за тем, как он методично разорял комнату. Покончив с этим, он вернулся к своим чемоданам и стал вытаскивать их содержимое. Там оказались крохотные цирковые обручи, жестяные и медные, плотно входящие друг в друга. Были там и трапеции, и летающие качели. И поразительное разнообразие проволочных фигурок — всевозможные звери и артисты. Тут были клоуны и канатоходцы, гимнасты и акробаты, неоседланные кони и наездницы. Словом, чуть ли не все, что только можно вообразить, когда думаешь о цирке, и все это из проволоки.
Свинтус Лоуген, стоя на коленях в своих наколенниках, весь ушел в хлопоты и никого вокруг не замечал. Он установил трапеции и качели и весьма бережно и тщательно приводил в порядок каждого проволочного слона, тигра, лошадь, верблюда и артиста. Был он, видно, человек терпеливый, и пока все это разобрал и расставил, прошло добрых полчаса, а то и больше. К тому времени, как он закончил свои труды и водрузил небольшую вывеску, на которой было написано «Главный вход», все гости, которые поначалу с любопытством на него взирали, устали от ожидания и снова принялись беседовать, есть и пить.