Маргарет Этвуд - Год потопа
Она выросла с тех пор, как я последний раз видела ее живьем. И загорела — несмотря на солнцезащитные кремы и широкополые шляпы, — потому что много занимается инсталляциями на открытом воздухе. Это она мне объяснила. Мы пошли на кухню, где стены были увешаны ее рисунками и кое-где — разными костями, и выпили по бутылке пива. Я никогда не любила алкоголь, но это был особенный случай.
Мы стали вспоминать вертоградарей — Адама Первого, и Нуэлу, и Муги Мускула, и Фило Тумана, и Катуро, и Ребекку. И Зеба. И Тоби, но я не сказала, что она теперь Тобита и работает менеджером в салоне красоты «НоваТы». Аманда объяснила, почему Тоби пришлось уйти от вертоградарей. Оказывается, за ней охотился Бланко из Отстойника. А он, по слухам, мочил всех, кто ему хоть как-то не угодил. Особенно женщин.
— Но почему Тоби? — спросила я.
Аманда ответила: говорят, они когда-то давно не поладили на почве секса. И это очень странно: Тоби и секс, казалось нам, несовместимы, отчего мы, дети, и прозвали ее Сухой ведьмой. А я сказала: может быть, Тоби мокрее, чем мы думали. Аманда расхохоталась и сказала, что я такая большая, а в сказки верю. Но теперь я знала, почему Тоби сменила личность и прячется.
— А помнишь, как мы говорили: «Тук-тук, кто там?» Я, ты и Бернис? — спросила я. Пиво постепенно туманило мне голову.
— Ганг. А дальше? — подхватила Аманда.
— Рена, — сказала я, и мы обе покатились со смеху, и немножко пива попало мне в нос.
Я рассказала Аманде про встречу с Бернис и про то, что она осталась такой же сварливой. Мы еще немножко посмеялись. Но про мертвого Бэрта упоминать не стали.
— А помнишь, как ты хотела устроить мне праздник и заставила Шекки и Кроза притащить супершмаль? И мы все залезли в будку голограммера, и меня стошнило?
Мы еще посмеялись.
Она сказала, что у нее два соседа по квартире, тоже художники. И еще, впервые в жизни, у нее появился «бойфренд с проживанием». Я спросила, неужели она в него влюблена, и она сказала:
— Ну, в жизни все нужно хоть один раз попробовать.
Я спросила, что он за человек, и она сказала, что он очень милый, только по временам депрессует из-за какой-то девочки, в которую был влюблен еще в школе. Я спросила, как его зовут.
— Джимми. Может, ты его знаешь — вы учились в Здравайзеровской школе примерно в одно и то же время.
Я вся похолодела. Аманда сказала:
— Вон его фотография на холодильнике — третья сверху, в правом ряду.
Это действительно был Джимми. На снимке он облапил Аманду и ухмылялся, как лягушка под током. Мне словно гвоздь в сердце вогнали. Но я знала, что нет смысла рассказывать Аманде и все ей портить. Она ведь не нарочно.
Я сказала:
— Да, он очень симпатичный, но мне уже пора идти, водитель ждет.
Аманда спросила, не случилось ли чего, но я сказала, что все в порядке. Она дала мне номер своего мобильника и сказала: в следующий раз, когда я приду в гости, она обязательно пригласит и Джимми тоже, и мы будем есть спагетти.
Как было бы хорошо, если бы любовь можно было раздавать одинаковыми порциями, чтобы всем досталось. Но моя судьба сложилась по-другому.
Я вернулась в «НоваТы» совершенно убитая и подавленная. Почти сразу после этого я развозила полотенца по комнатам на тележке и едва не наткнулась на Люцерну. Ей по расписанию должны были делать очередную подтяжку. Тоби меня предупреждала каждый раз, как Люцерна собиралась прийти, чтобы я пряталась и не попадалась ей на глаза, но из-за Аманды и Джимми у меня все вылетело из головы.
Я улыбнулась Люцерне — нейтрально, как нас учили улыбаться клиентам. Я думаю, она меня узнала, но отмахнулась от меня, как смахивают пушинку с одежды. Не то чтоб мне очень хотелось ее видеть или общаться с ней, но мне было ужасно неприятно, что она тоже не хочет меня видеть и слышать. Когда твоя родная мать делает вид, что тебя нет на свете, чувствуешь себя так, словно тебя стирают с лица земли.
В этот момент я поняла, что не могу оставаться в «НоваТы». Мне нужно было оторваться от всех — от Аманды, от Джимми, от Люцерны, даже от Тоби. Я хотела стать совершенно другим человеком, не быть никому обязанной и чтобы мне никто не был ничем обязан. Никаких ниточек, за которые меня можно было бы дергать. Никакого прошлого. Никаких вопросов. Я уже устала задавать вопросы.
Я нашла визитку Мордиса и написала Тоби записку, в которой благодарила ее за все и объясняла, что поличным причинам не могу больше оставаться в «НоваТы». У меня еще был тот пропуск, по которому я ходила к Аманде, поэтому я ушла тут же. Все было разрушено, погублено, и для меня нигде не было безопасного места; а если уж мне суждено находиться в опасном, то пусть меня там хотя бы ценят.
Я добралась до «Чешуек», и мне пришлось долго уговаривать вышибал: они не верили, что я действительно хочу там работать. Наконец они позвали Мордиса, и он сказал: ну конечно, он меня помнит, я та маленькая танцовщица. Бренда, верно? Я сказала, что да и что он может называть меня Рен — до такой степени я уже с ним освоилась. Он спросил, хорошо ли я подумала, и я сказала, что да. А он предупредил, что я обязана буду отработать определенный срок, потому что клуб потратит деньги на мое обучение. Готова ли я подписать контракт?
Я сказала, что, может быть, я слишком грустная для этой работы: ведь, наверное, они ищут веселых и общительных девушек? Но Мордис улыбнулся, блестя черными глазками, похожими на блестящие муравьиные головки, и сказал:
— Ах, Рен. Любой человек слишком грустен для чего бы то ни было.
54
Так я все-таки начала работать в «Чешуйках». В каком-то смысле это было облегчением. Мне нравилось работать под руководством Мордиса, потому что ясно было, чего он хочет и как ему угодить. Я чувствовала, что с ним я в безопасности. Наверное, потому, что он заменил мне отца в каком-то смысле, ведь никакого другого отца у меня не было: Зеб исчез, растаял, как туман, а родной отец мной не очень-то интересовался, да и вообще умер.
А вот Мордис говорил, что у меня настоящий, неповторимый талант: я — воплощение чужих снов, в том числе самых порочных. Я была счастлива, что наконец у меня хоть что-то хорошо получается. У меня были и другие обязанности, не очень приятные, но акробатические танцы на трапеции я любила, потому что, когда висишь на трапеции, тебя никому не достать. Порхаешь в воздухе, как бабочка. Иногда я воображала, как Джимми на меня смотрит и думает: «На самом деле это ее я любил всю жизнь, а не Вакуллу Прайс, не Линду-Ли, не какую-нибудь другую девушку, даже не Аманду». И еще я воображала, что танцую только для него.
Да, я понимаю, насколько это было бессмысленно.
После перехода в «Чешуйки» я разговаривала с Амандой только по телефону. Она часто и надолго уезжала — заниматься своими инсталляциями. Да я и не хотела видеться с ней живьем. Мне будет неудобно из-за Джимми, а она почувствует это и спросит, в чем дело, и мне придется соврать или рассказать ей всю правду. А если я ей расскажу, она рассердится, или ей просто будет любопытно, или она решит, что я дура. В некоторых вещах Аманда была безжалостна.
Адам Первый, помнится, говорил, что ревность — разрушительное чувство. Это часть неизгладимого наследия австралопитеков, с которым нам приходится жить. Ревность пожирает человека изнутри и омертвляет его Духовную Жизнь. И еще ревность порождает ненависть и заставляет человека причинять зло другим. Но я совершенно не хотела никакого зла Аманде.
Я пыталась представить себе ревность в виде желто-бурого облака: вот оно бурлит во мне, а теперь выходит через нос, как струйка дыма, каменеет на лету и падает на землю. Но тут мне каждый раз невольно представлялось, что из камня вырастает куст, покрытый ядовитыми ягодами.
Потом Аманда порвала с Джимми. Она мне об этом сообщила, но не прямо. До того она рассказывала мне о своих инсталляциях на открытом воздухе. Серия называлась «Живое слово». Аманда рассказывала, как выкладывает гигантские буквы, а потом с помощью биоформ заставляет их появляться и пропадать. Совсем как в детстве, когда она выписывала слова сиропом и муравьями.
— Я уже дошла до пяти и даже шести букв. Теперь могу писать плохие слова, — сказала она.
— То есть неприличные? Как «говно»?
— Гораздо хуже, — засмеялась она.
— Матерные? Как слово на букву бэ?
— Нет. Как «любовь».
— Ох. Значит, с Джимми у тебя не вышло.
— Джимми — несерьезный человек.
Я поняла, что он, наверное, ей изменил или что-нибудь такое.
— Я тебе сочувствую, — сказала я. — Ты на него очень сердишься?
Я старалась, чтобы она не услышала, какой у меня счастливый голос. «Теперь я могу ее простить», — думала я. Но на самом деле прощать ее было не за что, ведь она не нарочно.
— Сержусь? — переспросила она. — На Джимми невозможно сердиться.