Анатолий Рыбаков - Тяжелый песок
И вот, понимаете, однажды, в ноябре или декабре сорок второго года, в Сталинграде еще, попали мы оба ночью в подвал разбитого здания, не то склада, не то пакгауза, возле разрушенной железнодорожной ветки; здание было разбито вдребезги, но этот кусок цел, и подвал под ним цел, народу набилось жуть, пройти негде, забрались сюда из разных частей те, кто имел право вздремнуть несколько часов. Ребята едва нашли мне место возле стены, сухое, подальше от двери. И тут появляются Галя с Ниной, бедные девочки, продрогли до костей, прямо из пурги, из боя, и нет им места, лежат все, повернуться нельзя. Но, знаете, как сказал генерал Гудериан, нет отчаянных положений, есть отчаявшиеся люди. Неплохо сказал. Пришлось потесниться, потеснить людей и уложить девочек. Как вы понимаете, спали в чем были, в стеганых брюках и ботинках, пол цементный, я постелил свою плащ-палатку, накрыл Галю своей шинелью, обнял бедняжку, она пригрелась, посмотрела на меня, улыбнулась и заснула крепко-крепко, хотя над нами грохотало, стены сотрясались, а она тихо спала, дышала рядом со мной, дыхание ее было как запах свежескошенной травы; он был особенным, этот запах, тем более здесь, где пахло мокрыми шинелями, талым снегом, махоркой и табаком, а лицо ее было рядом с моим, во сне оно было совсем детским, и губы были детские и реснички, — бедная девочка, воробышек, попавший в эту мясорубку. Такое у меня к ней было нежное чувство, я и спал как будто и не спал, задремывал, слышал ее дыхание, видел ее детское лицо и детские губы…
Под утро у дверей крикнули:
— Токарева, Полищук, на выход!
Галя проснулась, лицо ее было такое же детское, как и во сне, она доверчиво улыбнулась мне, встряхнулась, встала, и Нина Полищук встала, подобрали они свои винтовки, свои телефонные коробки, попрощались с нами и ушли. Ее лицо, глаза, доверчивая улыбка, ее дыхание, пахнущее свежескошенной травой, врезались мне в сердце…
Потом мы по-прежнему изредка виделись, она мне нравилась, и, как мне казалось, я тоже ей не был безразличен, хотя она не подавала виду. В сорок третьем году ей было двадцать лет, мне тридцать один, и я простой лейтенант-разведчик, ни черта у меня нет, кроме нашивок за ранения… А ей ничего не надо, бескорыстная, но, видно, дала зарок держаться, и ухаживать за ней я не мог, не хотел в ее глазах выглядеть одним из тех, кому нужна баба. Относился к ней по-дружески, и она была со мной приветлива. Она вообще была приветливая, но ее приветливость держала мужиков на расстоянии: знаете, есть такое умение у умных женщин, а у Гали к тому же профессия такая: во время боя телефон нужен всем, боем надо управлять. Особенно в штабе корпуса. Телефонных линий всего две: прямая и обходная; а точек на коммутаторе — сорок, и на каждой точке — крупный начальник, и он требует соединить с той или иной дивизией или частью. Всем надо! А как выйти из положения? Это искусство. Положим, говорит командующий артиллерией, в это время звонит начальник штаба. Командующего артиллерией не прервешь, но и начальнику штаба нельзя отказать в связи. Значит, надо как-то его успокоить… Одну, мол, минутку, товарищ полковник, сейчас вас соединяю, положите пока трубочку, ждите, сейчас соединюсь с дивизией и вам позвоню… Потом так это вежливо командующему артиллерией: «Василий Федорович, большая очередь выстроилась, ругают меня…» Таких ситуаций много, надо всех успокоить, никого не обидеть, знать подход к каждому, в двадцать лет девчонка должна быть дипломатом!.. Думаете, случайно на коммутаторе только женщины? Если на коммутаторе оказывается мужчина, то командир корпуса, только услышав его голос, уже начинает нервничать, начинаются всякие претензии, капризы. В боевой обстановке телефонистка — то же самое, что медсестра в госпитале. Когда пройдешь такую школу, научишься обращению с людьми и себя сумеешь поставить.
Вы помните май сорок третьего? Первый послесталинградский май? Великий перелом в войне… И неожиданное затишье на фронтах; мы приходили в себя после победы, немцы не могли прийти в себя после поражения. Май сорок третьего был особенным во всех отношениях, не был похож ни на какой другой. Вы скажете, был еще один Великий май — сорок пятого года! Да, победа, всенародная, всемирная! И все же для нас, фронтовиков, в мае сорок третьего было что-то неповторимое, мы почувствовали себя другими людьми, ощутили свою силу, уверенность, впервые вздохнули, привели себя в порядок, помылись, почистились после двухлетней изнурительной, кровавой дороги. Это была первая настоящая передышка, мы добыли ее кровью и жизнью своей. Впервые за войну могли отметить Первомай, имели право на праздник. А тут получаем приказы: мне звание старшего лейтенанта и орден Красного Знамени, ребятам тоже ордена и медали.
Стояли мы западнее Воронежа, в направлении Курска, в деревне, представьте, почти целой. Воронеж разбит вдребезги, окрестные села и деревни пожжены, а эта каким-то чудом уцелела — большая, избы целые, бани топятся, начпрод кое-что подбросил по случаю праздника, у нас трофейный ром и трофейный шоколад… Ну а главное, в этой же деревне связисты и среди них Галя, свободная от дежурства. И уже не сорок первый, а сорок третий, на Гале не стеганка с ватными брюками, а как раз гимнастерочка, юбка, сапожки и прическа… Видная девочка! И вот пришла к нам, к разведчикам, украсила наш скромный праздник.
И я за столом не последний человек, рота моя, за столом мои солдаты, я здесь старший. Я не кадровый военный, я человек штатский, не люблю, знаете, субординации, но армия есть армия, как ни говори, я им командир, мне везло в разведке, и ребята хотели со мной служить. Я, безусловно, требовал, без этого нельзя, но разных придирок себе не позволял: пуговица, подворотничок, как козыряет, какая выправка… Бывает невзрачный мужичишка, а он-то и есть настоящий солдат, а не тот, что вытягивается и смотрит вам в рот…
Но это к слову. Короче, Первое мая сорок третьего года, обстановку я вам доложил: праздничный стол, ром, тушенка, сало, шоколад, за столом Галя, как королева, тут же и я — за старшего, и выходит, мы пара … И ребята мои так это и воспринимают, тем более именно ко мне она пришла в гости, ребята сообразительные, и как-то так получается, что все понемногу расходятся, куда-то исчезают, как бы по своим личным делам, оставляют нас вдвоем, хотя, можете мне поверить, я их не только к этому не вынуждал, но даже никак не намекал, мне, может быть, и хотелось остаться с Галей, но не могу же я портить остальным праздник… Праздник — это праздник для всех… И я, как старший, мог приказать людям сидеть за столом и продолжать веселиться. Но, с другой стороны, пожелай того Галя, она сама могла бы изменить ситуацию, могла бы тоже подняться и сказать, что если все расходятся, то и она уйдет, и тогда бы я сделал так, чтобы люди остались. Но Галя не встала, не заставила меня задержать людей. И мы остались вдвоем…
Вместе с тем я вижу: несмотря на праздничное настроение, Галя чем-то озабочена, что-то такое, знаете, мелькает в ее лице, промелькнет, исчезнет, снова промелькнет.
И я спрашиваю:
— А где Нина?
Раз на такой праздник она пришла одна, без подруги, с которой не расстается вею войну, и чем-то озабочена, то, возможно, в подруге все и дело.
На мой вопрос она отвечает:
— Не знаю.
Как может она не знать, где сейчас ее ближайшая подруга, ведь они живут вместе! Что-то между ними, по-видимому, произошло, поссорились, повздорили, бывает, но какое мне, спрашивается, дело? Подруги ссорятся, мирятся, это в порядке вещей… Мое внимание было направлено на другое, мысли мои были заняты другим, и ее озабоченность я отнес за счет ситуации: осталась наедине со мной, понимала, что-то должно произойти, возможно, решилась. Я беру ее руку в свои и сочувственно спрашиваю:
— Повздорили?
— Да, повздорили, — отвечает она, но руку не отнимает. Рука немного дрогнула, но я держу ее крепко, ее рука осталась в моей.
— Ничего, — говорю я, — помиритесь…
Чувствую тепло ее руки, мягкость ее ладони и ее близость. Я уже столько лет не дотрагивался до женской руки! Притягиваю Галю к себе и целую.
— Не надо, товарищ старший лейтенант! — говорит она.
Девушке положено сопротивляться, хотя бы символически.
И я хочу снова ее поцеловать…
Но она освободилась из моих рук.
— Я же вам сказала, товарищ старший лейтенант, не надо!
Меня задело не ее официальное обращение, не раздраженный тон, не то, что отстранила меня, а то, каким привычным, умелым, как мне показалось, движением она это сделала. Нехорошее чувство шевельнулось во мне, несправедливое… Раз она умеет так уверенно и сильно освобождаться от мужчины, значит, умеет, когда надо, и не освобождаться.
Все же я примирительно говорю:
— Ну, Галя, зачем ломаться?
Она встала.
— Я думала, вы другой, а вы такой же, как и все. Эх вы, стар-ший лей-те-нант!
В этом «Эх вы, стар-ший лей-те-нант!» мне почудилось желание меня задеть: мол, на КП она имеет дело с генералами, а тут новоиспеченный старший лейтенант, только сегодня получил звание и решил, что теперь ему все дозволено.