Анджела Картер - Адские машины желания доктора Хоффмана
Но спокойной их жизнь была лишь на первый взгляд. Каждый день недели, так же как и каждую в году неделю, озаряла для них непрерывная божественная драма, разворачивающаяся в голосах певцов и в круговороте года, так что жили они в общем-то в драматургической атмосфере. Это придавало женщинам некое достоинство, которого иначе они были бы лишены, ибо даже самое незначительное домашнее занятие — когда они убирали навоз, приносили из родника воду, вычесывали вшей из грив и хвостов друг у друга — представало будто разыгранным в божественном театре, и каждая кобыла вроде оказывалась воплощением архетипической Суженой Кобылы, например, когда та чистила Небесное Стойло; и пусть даже Суженая Кобыла была всего-навсего кающейся грешницей, без нее все же никак было не обойтись страстям Священного Коня.
Вследствие этого целый день, с первой и до последней минуты, они оставались поглощены все до единого — и мужчины и женщины — своей работой; они ткали и покрывали вышивкой богатейшую ткань мира, в котором обитали, и, как всегда случается с Пенелопами, работе их не было видно ни конца ни края. Главным в их деятельности казалась ее бесконечность, ибо в конце года они распускали свою пряжу, а затем с солнцеворотом после кратчайшего в году дня вновь принимались за работу. И центральной точкой, где сплетались все нити мира, было дерево-лошадь на Святом Холме, поскольку оно являлось живым скелетом Священного Жеребца, оставленным в качестве властного напоминания о себе самим божеством; их поведение регулировалось тем, как дерево реагировало на время года, а Священный Жеребец умирал, когда с него опадали листья. И, однако, при всей своей святости дерево это служило всего-навсего своего рода человекообразными растительными часами, ибо оно лишь сообщало им, когда надлежало исполнять ту или иную хоровую кантату. Ведь, как я говорил, их драма была достаточно всеобъемлющей, чтобы сохранять предельную гибкость, и, если бы дерево однажды ночью в щепы разнесла молния, Лошадиная Церковь вобрала бы это событие в новую мутацию своего центрального мифа — после разве что периода некоторой переориентации.
Кентавры не были сказочными животными, с ног до головы они были мифичны. Более того, временами я думал, что на самом деле они — вовсе не кентавры, а люди, чья уверенность, будто вселенная — это лошадь, укоренилась так глубоко, что они не замечали самых очевидных фактов, намекавших, что это не совсем так.
Их язык оказался намного проще, чем показалось на первый взгляд. В его основе лежали звуковые скопления и чутье, и, несмотря на существенные отличия от любого человеческого языка, разобраться в его сути человеку было вполне по силам; не прошло и трех недель, как мы с Альбертиной уже настолько овладели его азами, что могли поддерживать примитивный разговор с нашими хозяевами, и благодаря этому узнали, в какое оцепенение повергло кентавров наше появление. Мы умудрились разорвать их жизненный цикл, и они никак не могли выбраться из болезненного периода перестройки и перелицовки. Они обыскали все свои святые книги, но так и не нашли ни одной формулы гостеприимства. Мы оказались первыми посетителями, свалившимися им как снег на голову, за всю их чисто легендарную историю; а когда мы научились правильно произносить «доброе утро», их замешенное на ужасе оцепенение достигло головокружительных высот, ибо в языке кентавров просто-напросто не было подходящего звука, чтобы определить чувствующее, способное к общению существо, не являющееся в своей основе лошадью.
Но поскольку нашли они нас на Святом Холме, они доподлинно знали, что мы — с небес, хотя никак не могли решить, что этот знак означает. Ломая себе голову над этой проблемой, они тем временем приняли некоторые гигиенические предосторожности. Они не разрешили нам присутствовать на своих заутренях и вечернях и к тому же ни на секунду не оставляли нас наедине — из страха, что мы можем наделать новых, еще более неудобоваримых чудес, прежде чем они исхитрятся как-то нас переварить. В остальном они относились к нам вполне доброжелательно, а от гнедого я даже получил разрешение попастись среди его книг — и вскоре целые дни напролет уже бередил свои старые таланты разгадывателя кроссвордов, пытаясь разрешить загадку их рун.
Бедная Альбертина долго оправлялась от своего тяжкого испытания. Мы с чалой кобылой ухаживали за нею, поили теплым молоком, смешанным с медом, кормили сытной кукурузной кашей, держали в тепле и вообще заботились, как могли, но горячка не оставляла ее три дня, и целых две недели она практически не могла ходить, а лишь с трудом ковыляла. Она была храброй девушкой и скоро перестала вздрагивать при виде гнедого, а дети тем временем робко приносили ей лесную землянику на подносе из свежих листьев или же букетики маков и тихонько росших среди кукурузы колокольчиков, ведь она была такой святой. Пока чалая кобыла хлопотала по дому, я усаживался с книгами у ног Альбертины, и она рассказывала мне, как поступает обычно каждый тоскующий по родному дому, о своем детстве в Schloss'e[31] Хоффмана, где ей так редко удавалось увидеть своего казавшегося маленькой Альбертине совершенно замечательным отца, о своей хрупкой матери с непроницаемыми глазами, которая умерла так скоро, и о каких-то кроликах, птичках и прочих детских игрушках. Она не говорила о войне и исследованиях отца; казалось, ей просто было приятно чуть передохнуть и набраться сил. Меня она попросила поглядывать, не появится ли воздушный патруль, и поэтому каждое утро я взбирался на Святой Холм и обшаривал взглядом небесный окоем; и хотя всякий раз, кроме облаков и птиц, я ничего в небе не замечал, она не отчаивалась и говорила: «Может быть, завтра…» Мои путешествия на холм лишь укрепили уверенность кентавров, что мы — существа если не божественные, то уж всяко сверхъестественные.
Чем больше я был рядом с ней, тем сильней ее любил.
Наконец передо мной забрезжил свет в том, что касалось космогонии кентавров.
Книги Священного Жеребца были написаны кистями, которые они обычно использовали в процессе татуировки, на своего рода пергаменте, изготовленном из коры специальных деревьев, листья которых росли на манер конского хвоста, ибо они верили в развернутую систему значимых соответствий. Их схожее с клинописью письмо было основано на отметинах их собственных копыт, и, хотя все мужчины умели читать, только Писцу дозволялось практиковать искусство письма. Знание этого навыка носило герметический характер и передавалось исключительно по отцовской линии — старшему сыну. Когда жена Писца никак не рожала ему сына, проблема наследования вставала так остро, что ему разрешалось, бросив старую жену, взять себе новую — единственный случай, когда у них допускался развод. Но при всем при том письменность их отличалась предельной простотой, это была система отметин, размеры которых в точности соответствовали звукам, и после буквально нескольких уроков, полученных от изумленного гнедого, я уже вполне сносно в ней разбирался.
Сами себя они звали Омраченным Семенем Темного Лучника, хотя имя это считалось столь ужасным, что его нельзя было произносить вслух, один только Кантор мог прошептать его на ухо своему преемнику, когда тот проходил длящуюся три недели инициацию. Именно осведомленность о нависшем над ними проклятии, чреватом вечным осуждением, и укрепляла их в столь пылком благочестии, ну а на спинах же у себя они оттискивали Каинову печать. И очевидно, для них было делом чести жить в своем увечье максимально достойным образом. Этот-то донимающий их контрапункт, невысказанный, но все же известный, придавал их набожности такую страстность.
Я срезал с содержания толстый риторический филей, обрубил все побочные истории о второстепенных героях и в результате остался со следующим схематическим костяком: Суженая Кобыла выходит замуж за Священного Жеребца, от которого сразу же беременеет, но, будучи еще жеребой, изменяет ему со своим прежним воздыхателем, Темным Лучником. Подстрекаемый ревностью, Темный Лучник убивает Священного Жеребца, послав ему стрелу прямо в глаз. Умирая, Священный Жеребец предрекает Темному Лучнику, что дети его родятся ублюдками. Чтобы скрыть следы своего преступления, Темный Лучник и Суженая Кобыла, предварительно его сварив, съедают Священного Жеребца, но страну немедленно охватывает запустение, и, каясь, они тридцать девять дней яростно предаются самобичеванию. (Что соответствует посту кентавров в середине зимы, который, должно быть, являл собою поистине поразительное зрелище, но мы пробыли среди них недостаточно долго, чтобы сподобиться его лицезреть.) На сороковой день Кобыла в результате тяжелейших родов рожает хвостом вперед — кого бы вы думали? — самого Священного Жеребца, который и возносится в Небесное Стойло в образе своего собственного жеребенка. Остальная часть литургического года была занята длительным и властным всепрощением, а также многочисленными уроками Жеребца — по искусству пения, технике кузнечного мастерства, выращиванию кукурузы, культуре кактусов, приготовлению сыров, уроками письма — и изложением почти бесчисленных предписаний, которым им надлежало следовать в жизни, чтобы замолить свои грехи. А затем, возмужав, Священный Жеребец спускался с неба и вновь женился на Суженой Кобыле.