Арнольд Цвейг - Спор об унтере Грише
Все четверо, даже если они порой и перекидываются словом, лежат так тихо, что на залитой белым лунным светом улице по ту сторону забора, никто не может догадаться об их присутствии.
Напротив них — на пространстве, представляющем собою нечто вроде заброшенного пустыря, буйно растут никем не замечаемые травы; то они тянутся вверх, разрастаясь, как кустарник, то стелются внизу, по земле, испуская острые запахи — необычайные, пряные.
В тиши летней ночи близятся шаги — отчетливые шаги босых ног. Барб слышит их очень ясно. Также и Софи. Но одна блаженно прильнула головой к плечу друга, другая перебирает пальцами волосы Бертина, голова которого покоится на изгибе ее бедра. А мужчинам неохота вскакивать, если уж им довелось так приятно, в радостном успокоении улечься.
Бабка идет вверх по улице. Она направляется прямо к этой хаотической чаще кустов, трав, растений с толстыми стеблями и жирными листьями. Она высмотрела это место. Совершенно бесцельно собирать травы днем, при свете солнца. Всякому посвященному известно, что ядовитые растения следует срывать лишь при восходе луны, что при этом — дорогой, и туда и обратно — нельзя произносить обыкновенных мирских слов; надо читать, отправляясь в путь, «Отче наш», а на обратном пути — «Богородица дево, радуйся!». Кроме того, выходя, надо первый раз ступить правой ногой, а возвращаясь — левой и стараться не сбиться с ноги. Все это для того, чтобы отвлечь темные, вражеские силы.
Женщина, шевеля губами, ровным шагом медленно приближается к кустам. Там она рвет травы, кладет их в корзинку; листья, мелкие плоды — все пойдет в дело. Работа спорится.
Когда она собирается в обратный путь, падающая звезда медленно и величественно пересекает небо справа налево. Это придает ей большую уверенность. Примета хорошая. Теперь полицейский, если он попадется ей навстречу, наверно примет ее за лунатика и отпустит с миром домой. Она может вернуться мимо задней стены тюрьмы и несколько мгновений посидеть с закрытыми глазами под окном заветной камеры.
Теперь наступили дни, когда в Грише стал медленно нарастать гнев против Бабки.
Торговка ягодами — она уже давно, впрочем, торгует грушами и лишь изредка приносит из лесу корзинку великолепной сизой, окропленной росой черники, — забегала к нему обыкновенно в течение дня или к вечеру, она опускала на пол свою корзину, они скупо обменивались словами, молчали, или же спорили — оживленно, бурно, настойчиво.
А ефрейтор тем временем сидел с трубкой во рту и ружьем между ног на деревянном обрубке, кадке или опрокинутом ушате, а иногда, случалось, даже и на настоящей скамейке.
В последние три дня она уже рано поутру, как бы следя за Гришей, проходила мимо него, коротко здороваясь с ним, или даже перекидываясь несколькими словами, а вечером, кончая работу, заглядывала к нему еще раз.
Утром она впивалась в его глаза голодным, требовательным взглядом, вечером — вся была полна ожидания, как бы добиваясь исполнения обещания, которое никогда не было дано.
Гриша знал: все, что она делает, затевается для него, для его спасения, для нового побега. Собственно, ему полагалось бы питать к ней благодарность. А между тем она в конце концов стала так раздражать его, что он кричал на нее — сдержанно, но с дикой и беспощадной жестокостью человека, у которого для выражения гнева и ярости находятся лишь обыкновенные, простые слова. Он ругал ее, оскорблял, называл блудливой кошкой, которая путается у него под ногами и вот-вот получит пинок. Он передразнивал ее:
— Бутылку водки, бутылку водки! Ори, почему ты не орешь? Разве ты не командовала мужчинами? Не размахивала ружьем в диком лесу? Командуй и теперь! Иди, сунься к буфетчику, прикажи ему.
И когда она, вместо всякого, ответа, продолжала умоляюще смотреть на него, смиренно молчать, он менял тон и нетерпеливо шипел:
— Бежать? Нет, ничего не выйдет. Почему? Да потому, что хватит с меня! Нельзя с утра до ночи обдавать человека то горячей, то холодной водой. Ни один банщик не станет так делать. Вымылся, в горячей, облился холодной — и баста. Так моемся мы в бане. Не хочу я, хватит с меня! Погоня, бродяжничество… я сыт по горло. Треплют меня, словно я не человек, а крыса в зубах у дворняжки. Вот кто я! Довольно уж меня травили и ловили, довольно уж я надеялся, пугался, бежал, попадался, поймали меня, судили, обнадежили, опять судили — хватит!
С каким-то особенным выражением лица, которое должно было бы отнять у Бабки всякую надежду, он замолчал, задумался и, наконец, как бы обращаясь к самому себе, мучительно и напряженно разглядывая что-то неуловимое и малопонятное, сказал:
— К чему это все? Взять, к примеру, Тевье. «Для бога есть смысл во всем, — говорит он, — и потому все к добру». И вот поди ты кто-то целится в меня, а если он попадет в меня и уложит — как же это может быть к добру? Что-то во всем этом неладно, — прибавил он.
Он уже давно забыл о Бабке, о бутылке водки, о своем гневе.
И все же судьбе было угодно, чтобы Бабка получила водку.
Одним из важных учреждений в комендатуре считался большой солдатский буфет, иначе говоря — маркитантская лавочка, где у героев отечества выманивалась в пользу городского управления большая часть их жалования — пресловутые пятьдесят три пфеннига в день.
Ничто не действует на солдата так убийственно, как однообразие его приниженного и опустошенного существования, в рамках которого сигарета составляет целое событие, рюмка водки — счастливый дар судьбы, хороший обед словно обладание женщиной, а шоколад, сливочный мусс или даже колбаса и сыр вызывают душевные переживания, далеко превосходящие питательную ценность этих вещей. Поэтому можно понять, что хорошо поставленный буфет при комендатуре к концу месяца дает хорошую прибыль. Этим деньгам, конечно, полагается вернуться обратно в воинскую часть. Но когда? Кто представляет собой воинскую часть? И если ротмистр фон Бреттшнейдер и унтер-офицер Гальбшейд, фельдфебель Шпирауге и вездесущий буфетчик сговорятся насчет употребления этих денег — «пока, дескать, они пойдут на расширение оборотов», то кто подымется и скажет: «Погодите, мы, воинская часть, требуем отчета в деньгах!»
Рота ландвера, например, если она не желает, чтобы ее сменили другой, согласится, пусть с проклятием и яростью, на увеличение количества товаров в лавке, вместо прибавки наличными к жалованью. Да, такая рота предпочтет даже, чтобы у нее первого числа каждого месяца принудительно удерживали какую-то сумму «буфетных денег»…
Этот солдатский буфет водворился в просторном помещении лавки купца Рефуэля Замихштейна, которого выставили оттуда по ордеру, в порядке реквизиции. Такого рода ордер означает запрет, под угрозой тюремного заключения, взять из своих вещей хотя бы полотенце или таз для умывания. Конечно, международные договоры и германский имперский орел служат порукой тому, что все эти вещи после заключения мира будут возвращены в наилучшем состоянии владельцам. А пока Замихштейн с женой и пятью детьми проживает в двух комнатках, в деревянном домике на Хлебной улице, и, проходя мимо своей лавки, может только радоваться затеянной немцами перестройке помещения.
В передней и в первой большой комнате устроена стойка, за которой разливают напитки, тут же столы и стулья для посетителей. Средняя комната, прежде тоже занятая под лавку, большое сводчатое помещение в стиле восемнадцатого столетия — дом построен еще прадедом нынешнего владельца — разделена перегородкой на две части, и в ней производится мелочная торговля.
Непосредственно за перегородкой начинается складское помещение для товаров, которое захватывает внутренние комнаты — бывшие столовую и спальню большой семьи. Бочки из-под селедок, большие круглые жестяные банки с рольмопсами, кислые огурцы, ящики со свечами, бидоны с бензином для зажигалок, карманные фонари и элементы к ним, большие коричневые пакеты с сахаром, фрукты в банках, мармелад, консервированное молоко, сардины — все эти драгоценности сгрудились рядом с искусственным медом и целыми горами табачных изделий, там, где прежде стояли кровати детей и родителей.
С потолка бывшей еврейской квартиры свешивались свиные колбасы, копченое сало, пахучие окорока.
С некоторого времени Гриша стал постоянным посетителем этого помещения. Он участвовал в разгрузке вновь прибывавших товаров, вкатывал пивные бочки, раскладывал продукты, мыл стаканы и тарелки, ножи и вилки; короче говоря, буфетчик получил в свое распоряжение подчиненного и тем самым превратился в начальство.
Его толстое красное лицо со взъерошенными усами и оттопыренными ушами светилось довольством. Теперь он тоже не из самых последних. Хотя он один из тех солдат, которые не умеют подписать своего имени, все же теперь кто-то будет у него в подчинении. Как начальство этот буфетчик, с толстыми лапами и сосисками вместо пальцев, очень добродушен; и когда через пятнадцать месяцев начнется развал армии, крушение старого строя, то он окажется единственным, которому разрешено будет заведовать солдатским буфетом и при новых порядках. Кое-кого «турнут», как выражаются солдаты, но буфетчику, хоть он и не умеет написать свое имя, бояться некого, не-ет!