Людмила Петрушевская - Девятый том
5) Голос рассказчицы – это и есть голос автора. Но мы нередко слышим, как рассказывают якобы одно, а на самом деле совершенно другое: тут надо научиться «читать между строк», и многие люди потрясающе умеют это делать, и отвечают не на внешность, а на намерение. «Ой, я такая дура, все мне говорили, а я» – на самом деле это рассказ о себе наивной мечтательнице, ангеле доверчивости. И собеседник не подыгрывает, не отвечает «Да, ты дура», а сочувствует и жалеет, т.е. понимает «второй план».
6) Разделение на «истории» и «монологи» дело формальное, для удобства, если нет «я», то это ошибка редактора.
7) Прототипы есть у всех литературных персонажей более-менее практичных авторов.
8) «Песни восточных славян» (1977-78 гг.) – это сочиненные мною как бы фольклорные произведения. Аналогия – см. историю мистификации с «песнями западных славян». В некоторых («Рука», «Случай в Сокольниках») есть так называемый «бродячий сюжет» (об окаменевшей девушке.) Ничего «хлесткого» в названии нет, что это такое, «хлесткое»? Далее: в фольклоре нет никакой «квинтэссенции сознания социума», а есть поэзия страха, снов, кошмаров. Это же песни! И ничего никакие славяне не «переродились»: читайте Глеба Успенского «Нравы Расстеряевой улицы», Чехова «В овраге», Бунина «Деревню» и т.д. Все осталось!
10) Предтечи мои – мама и дедушка, тетя и бабушка, учительница: Елизавета Георгиевна Орлова – и учитель: Сан Саныч Пластинин, 635-я и 170-я школы г.Москвы. Читать люблю Фитцджеральда, Булгакова и вообще все сверкающее, легкое – но учиться у них невозможно.
11) Никакого (надеюсь) сходства ни с кем нет. «Разрушение клише» – иначе говоря «штампов» – этим я не занимаюсь, я охотно и радостно пользуюсь клише, ими любуюсь, они поэтичны и быстро передают нужное ощущение. Вот «новые» слова или «старинные» слова, метафоры и сравнения, все эти сочинения – оставляю другим. Пишу тем языком, который слышу, и нахожу его – язык толпы – энергичным, поэтическим, свежим, остроумным и верным.
12) Понять мои последние рассказы? Некоторые поняли. Никакого отношения к парапсихологии и теософии не имею. «Два царства» – это эмиграция как смерть или смерть как эмиграция, т.е. образ. Кстати, эмигранты очень хорошо поняли мой ужас перед «тем» царством, антиподом царству земному.
13) «Мировой порядок», «категорический императив», «христианская мораль» – это все вообще лежит в основе искусства (должно лежать) как антитеза реальности, хаосу.
14) Бердяев, Мамардашвили.
15) И еще в переводах, статьях, сценариях и сказках.
17) Практически довольно редко кто-то объясняет мне, что все это значит – стало быть, и читателю. Инна Петровна Борисова в предисловии к книге «Бессмертная любовь», Е.Невзглядова в «Новом мире», Е.Верен в «Октябре».
18) Назначение литературы? Мессианское – не надо, хватит, достаточно. Но: как повод к немедленному размышлению о жизни, может быть? Или к долгому?
19) Я оптимист, т.е. довольно трезво стараюсь смотреть на вещи. Но ни это, ни обратное – не грех.
(не опубликовано)
Десять лет спустя
По традиции я не даю интервью, но тут дело такое: 10 лет назад была опубликована повесть «Время ночь» на русском языке в «Новом мире».
Задаю сама себе вопрос: а почему это вы говорите «на русском языке»?
А потому, отвечаю я сама себе, что в 1991 году она вышла на немецком языке и немного в другом варианте, т.е. без пролога, без этого телефонного разговора с дочерью А.А. Без этой фразы «после мамы осталась папка».
– А откуда взялся пролог? (спрашиваю я)
– А оттуда, что до этого я опубликовала в «Новом мире» повесть «Свой круг», и мне пришло на адрес журнала два полноценных картофельных мешка ругательных писем читателей. В редакции мне не разрешили их читать, сказав, что у меня будет язва желудка от этого.
Читатели четко поняли, что раз повесть от первого лица, то я, стало быть, описываю себя. Моя это история. Начиналось-то там со слов «Я человек жесткий, жестокий, всегда с улыбкой на полных, румяных губах».
(Где это у меня они видели румяные губы? Да еще полные?)
С этого момента я стала бояться выступать перед читателями. Они приходили ко мне на встречи гневные, хмурые, прятали глаза и спрашивали прямо с мест: «Как вы посмели ударить ребенка?»
И не помогали мои всякие увертки типа «Ну а вы, вы теперь понимаете, что это нельзя, бить детей? И в этом, наверно, тоже роль литературы?» Нет. Упрямо сидели, набычившись, и обвиняли меня, автора, что я, автор, ударила написанного мною ребенка.
(Инна Борисова отдала мне только одно коротенькое письмо со словами «Пишу в поезде. Только что прочел «Свой круг». Имени своего не ставлю. Ave Людмила» – без обратного адреса.)
И вот после этой истории, закончив «Время ночь», я крепко задумалась, а не прикокнут ли меня озлобленные читатели за такие дела? За Анну Андриановну от первого лица и за все ее мысли и слова?
И думала я, думала и наконец в русском варианте лишила ее жизни и тем самым прикрыла проблему.
(Моя немецкая переводчица Антье Лец даже на меня обиделась, прочтя русский вариант, и долго меня укоряла, зачем я это сделала.)
Но зато злобные читатели остались с носом.
– А вообще, что это такое, «Время ночь» – спрашиваю я сама себя.
– Нет, это я потом скажу. А после выхода в Германии книги «Время ночь» вдруг приехала из Берлина съемочная группа делать фильм об авторе этого романа «Meine Zeit ist die Nacht» («Мое время ночь»). Кстати, на французский это было переведено как «Ночь принадлежит мне», на итальянском и испанском выглядело как «Ночное время», «Время ночи», а на английском лучше всего: «Time: night», почти как по-русски.
Так вот, приехала группа, режиссер, как набитый битком рюкзак, на коротких таких ногах, в тонких золотых очках и смотрит на меня с бериевской иронией.
Я все сразу поняла. На немецком-то я героиню свою не убила! Стало быть, они приехали снимать живьем Анну Андриановну, мою героиню. Я же выступаю от ее имени! Такая у него была концепция. Он приехал снимать нищую поэтессу с маленьким голодным внучком, питающуюся черняшкой, со взрослой дочерью, живущей где попало и имеющей трех детей. С сыном двадцати четырех, вернувшимся из мест заключения в арестантской кепке к своей жене, и драки там каждодневно.
Приехал меня поймать «in flagrante», прямо на месте действия. Экзотика, цум тойфель! С якобы моими (сочиненными мною реально) графоманскими стишками, запахом дешевой рыбки и с постным маслом как единственным косметическим средством для смягчения кожи рук. С моими дежурствами у помоек в поисках пустой бутылки. Очки его поблескивали. Какой материал!
Увидел он совершенно не то. Увидел (думала я) автора среди роз, картин, книг, с роскошной кошкой на коленях.
Нет! Он увидел именно Анну Андриановну.
Я тогда открыла дверь и впустила в комнату слонявшуюся поблизости дочь Наташку девяти лет, которая тихо подслушивала, интересуясь, скоро ли уйдут гости. Ей надо было к телевизору.
Дочь законно села ко мне на руки, кошка уклонилась, соскочила и скрючилась рядом, выставив ногу костылем и недовольно вылизываясь.
Рюкзак передал через переводчицу, что дочери и кошки не надо. Будем снимать беседу так. И чтобы пианино в поле зрения не было.
Моя подруга и переводчица Антье видела потом это кино – фильм про нищенку-писательницу, которая говорит о переполненных тюрьмах и об условиях жизни в камерах. (Я как раз в то время состояла под следствием, и меня живо интересовали именно обстоятельства жизни заключенных.) Антье была недовольна фильмом.
***– Ну хорошо, – спрашиваю я сама себя, – вот вы убили, допустим, Анну Андриановну в русском варианте. А что такое вообще «Время ночь»?
– Это на самом деле пьеса.
– Это вы так планировали?
– Нет! Это я потом поняла. И «Свой круг» тоже пьеса. Причем обе они комедии.
– Трагикомедии?
– Ну, такого жанра не существует. Это решается каждый раз отдельно. Если зритель (читатель) смеется и плачет, тогда это трагикомедия. Но не раньше. Причем смеяться надо начиная с середины, а плакать в конце. А понимать пьесы вообще надо где-то через десять минут после начала (в маленьких пьесах через пять минут). А то, здрасьте, открывается занавес, и поехало:
«О, какой сегодня денек! Все цветет! Первое мая – особенный день, правда, Гюльгюль? Все наши пошли на демонстрацию! Скоро они должны вернуться – и твоя сестра Зейнаб, и ее муж Мустафа Абдуллаевич, и папа Мустафы Абдулла оглы Рахимович, и его друг комсорг цеха Глеб Алексеевич Поперещенко! Накрывай на стол скорее, Гюльгюль! И не забудь плов! Какая же ты красивая, Гюльгюль, и почему ты краснеешь при упоминании фамилии Глеба Поперещенко? А? Тебе всего восемнадцать лет! А он ведь женат!»
(При этом Гюльгюль хороших сорок пять и она жена главного режиссера, а пришедший комсорг Поперещенко будет с накрашенными глазами, в волосяной накладке и с чудовищной женой-блондинкой, роль для парторга театра пятидесяти лет, искусственная коса и ресницы прилагаются. Причем зрительницы будут интересоваться: «Это мама его?»).