Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 5, 2002
Его проза по-своему научна — может быть, не меньше, чем произведшие в минувшем году фурор «Элементарные частицы» Мишеля Уэльбека. По-своему социологична. Социальный срез позднесоветской реальности, в особенности тогдашней армейщины, сделан вполне умело. Но русский писатель, конечно, вправе быть не столь социологичным, тем более не так плотно связывать себя с философской левизной, как видим мы это у француза. И нелепо считать прозу Павлова — воспоминаниями о недавнем «проклятом» прошлом. (Не случайно оно преподнесено как нечто извечное.) Анкудинов прав: социальные стратегии и утопии волнуют Павлова в последнюю очередь. Он еще в «Казенной сказке» довольно быстро разделался с ними, не оставив камня на камне от иллюзий по поводу армии и страны обитания. Однако не социальность у него в фокусе.
Особость Павлова в том, что этот писатель, кажется, не в шутку задался вопросом миросозерцательного свойства: а что есть жизнь в ее сути? Насколько те или иные формы отвечают этой сути? Как они связаны с тем, что является абсолютом?
Смотреть на мир глазами Бога. Это звучит в современном культурном контексте вызывающе. Даже претенциозно. Не потому ли напрямую эту мысль Павлов никогда и не выражает? Нет, не потому. На современный контекст ему вообще плевать с высокого забора, как он это уже не раз и не два демонстрировал, раздражая и скандализируя культурную, «приличную» публику. Богему и бомонд. Вот и Кирилла Анкудинова Павлов явно раздражает, но наш критик хоть человек не злой, не переводит стрелку на личности, затевая настоящий идейный спор. А попадись-ка ты в пасть к поборнику либерализма без берегов, язвительному Александру Агееву… живым не уйдешь. Замордует дедушка не хуже твоего сержанта из охранной роты карагандинского концлагеря.
Кстати, в целях наступательной самозащиты Павлов вывел в «Девятинах» Сержа и Жоржа — легко опознаваемых, типичных московских тусовщиков, бойких газетно-сетевых пересмешников, несть им числа. Имелся ли тут в виду Довлатов (как боится предположить Анкудинов), я не знаю. Есть гораздо более очевидные и более актуальные прототипы. Но нет и не может быть на них прямого указания, поскольку важны не претензии писателя к конкретному коллеге-литератору; Павлов — все ж таки не чета мстительному инфанту Пелевину, который однажды (в своем последнем романе) взял да и утопил в сортире критика Б. Для него важность имеет само по себе явление, довольно типичное. И вышел «портрет поколения» у Павлова и на редкость узнаваемым, и смешным, и ядом обильно полит.
Однако у Анкудинова звучат даже более грозные сравнения. Талибан! Красные кхмеры! Это ведь не просто жупелы. Не игра ума. Это не слишком даже деликатно выраженное обвинение в азиатском фанатизме, в религиозном фундаментализме, в попытке присвоить себе инстанцию последнего, Страшного Суда и беспощадно править миром от имени и по поручению Господа Бога.
Занятие еретическое, греховное и богопротивное, кто спорит. Да и актуальные тревоги критика понятны. Ведь наша Россия снова снится себе ныне краем непуганых фундаменталистов, которые всегда правы. (А ты, балда, — никогда.) Так что и Павлов начинает выглядеть как знамя и знамение новейшей зловещей ереси.
Что это у него за взгляд такой вообще — то ли живой, то ли мертвый, как будто зачарованный происходящим, заколдованный злом (об этом тоже говорит Анкудинов)? Откуда де-факто смотрит Павлов? Может быть, это действительно взгляд смерти (на что опять же намекает Анкудинов)? Может быть, Павлов не любит жизнь, гнушается живым? Эдакий новый русский манихей, последователь гностиков, катаров, богомилов и большевиков, многократно заклейменных проклятиями, а в одной из систем мысли презрительным клеймом «химера». Вий.
Но все-таки сравнение Анкудинова хромает на обе ноги. Нет у Павлова-прозаика столь грандиозных — и притом безапелляционно заявляемых претензий. (Павлов-критик — дело отчасти другое, но и жанр другой. Тут без ригоризма не всегда можно обойтись.) Я не уверен, что он как художник знает, каков тот угол зрения, который объединяет его взгляд и взгляд Бога. Скорее он на ощупь пытается определить некую точку опоры. Кусочек почвы. Не судья, а диагност.
Отсюда, от этой ощупи, — изломы и корчи павловского стиля, чуждого гладкописи. Отсюда — впечатление павловских странностей, потусторонности, закрайности. Как бы писатель и все его герои не вполне в себе. Как бы у его персонажей мыши в голове. (Одна такая выбежала в «Девятинах» из убитого начальника медчасти Институтова: душа не душа, а все ж какая-то живинка.) Гротескные напряжения, сгущение абсурда в мире павловской прозы достигают фантастических степеней. И юмор? Да, и юмор. Но такой, что даже Анкудинов его не опознаёт, — вроде истории о «говноутопленнике» Корнейчуке в «Казенной сказке»… Наиболее очевидная для меня параллель — фантазмы Набокова и — еще более явно — Кржижановского (у него, кстати, немало персонажей вроде старичка, зело не понравившегося Анкудинову). Реализм? Пожалуй. Мистический реализм.
Поиск Павловым абсолютных вещей в дольнем мире дает не так много. Иллюзий у него нет. Сфера сущностных очевидностей в прозе Павлова такова: смерть и боль. А также зло. Он знает только (или преимущественно) их. А потому и получается нередко, что на житейское копошение писатель смотрит взглядом смерти, переполняя ею мир, взглядом боли, отбирая в житейщине именно болевые феномены, взглядом зла (глазами дьявола?) и зараженных им, болеющих им людей. (А кто здоров? Все больны.)
Нет спора, такой подход позволяет сообщить много правды о мире, в котором мы живем.
Не стоит кривиться и гримасничать. Не нам, в нашем-то интересном положении, впадать в ханжество. Да, это богооставленный мир, прозябающий во зле и в грехе; ад разлагающихся и смердящих народов, отвергших Бога; ад нераскаянных, одичавших душ… Банкротство и вырождение народа-богоносца, разложение семьи, зверское бешенство человека-богоотпущенника, его заросшее диким мхом сердце и бродячий хаос его души диагностированы Павловым с полной убедительностью. Внутреннее отчаяние этого человека, безлюбость, глубокая, смертельная тоска существования (прижизненной смерти) — об этом Павлов рассказывает незабываемо. У него есть поразительной силы эпизоды, в которых представлен этот томительный бред. И да, таков его онтологический диагноз. Что-то — по части метастазов, что-то — по ведомству патологоанатомии.
Его Россия — это заколдованное, проклятое место, слепоглухонемой угол мироздания; это, собственно, — Азия (и армия у Павлова — средоточие азиатчины, место, где кульминируется пораженность мироздания, — миро-руин — злом). Место, где русский теряется, растворяется и гибнет. Куда ни кинь, везде Караганда. И все географические карты выпадают так, что попадаешь именно и только туда, куда бы ни метился… Вот тебе, бабушка, евразийский проект!
А его Азия — это Азия скорбного духа, сосуд скверны, уже случившийся провал в апокалипсическое время.
Люди наказаны Богом. И с тех пор стали друг другу обузой, наказывают друг друга, ожесточаются друг на друга и на себя. Взаимное мучительство — неизбежное состояние совместной жизни. Воистину: ад — это другой.
…А вместе с тем писатель многим рискует. Это риск художника, очень тесно соприкоснувшегося с темными недрами, с мистическими стихиями жизни. Риск испытателя абсолютных начал и причин. Это традиционная проблема мистика-анахорета, который ищет Бога за пределами канонических форм и ритуалов. Столь апофатично его богословие, так разгулялся у него абсурд, что уже и боязно становится. Выходит, что дьявол присутствует в этом мире куда явственней, чем вышние силы. И кажется еще иногда, что есть у автора некий внешний подзавод.
Уж не мает ли его какой чертушка? — рискну перефразировать я мысль Анкудинова о «капитуляции» перед злом. Истинна ли истина ненайденного Бога? «Открылись колодцы темные правды» («Казенная сказка») — но является ли подлинным откровением откровение о богооставленности, зов и вой к пустым небесам? Быть может, Бог знает о современном мире что-то еще? Что-то более обнадеживающее?..
Но на самом деле никакой капитуляции у Павлова я не вижу. Не отдан мир во власть зла, покуда в нем есть такие герои, как безответный солдатик Алеша Холмогоров или капитан Хабаров. Да, они далеки от суперменства. Не хозяева жизни. Не победители. Больные. «Убогие». «Странные». «Иные».
Прозябшие странники в холодной степи бытия, несостоятельные пассажиры на экзистенциальном вокзале. Они гибнут — для здешнего мира зря, ни за что, просто так.
Но «странность» — простота, придурковатость — того же Алеши (как и командира его, Абдулки) выражает в первую очередь их несовпадение с окрестным миром, отстраненность от царящего в нем зла. Это печать неотмирного.
А в страданиях героя чуется искупительная жертва.