Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 5, 2002
И надо ли жалеть людей так, как их жалеет Олег Павлов? Не та ли это жалость, которая унижает?
…Вот умилительный Алеша Холмогоров (ясно, что этот герой восходит к князю Мышкину и Алеше Карамазову, однако, как мне кажется, Павлов слишком буквально понял название романа «Идиот» — в итоге вышел перебор). Но чему здесь умиляться? Человек не способен к связному логическому мышлению. Человек выстывает на морозе, видимо, потому, что ему жалко снежинку, человек на последние оставшиеся деньги покупает арбуз, потому что ему жалко девочку-нищенку, к моменту покупки находящуюся неизвестно где. Человек давно должен дембельнуться, но вместо этого безвозмездно работает на хозяина, поскольку хозяин вырвал ему (здоровый!) зуб и обещает вставить новый — в неопределенном будущем (после всех перипетий несчастный Алеша лишится и остальных зубов, что символично). Идеальная жертва, которую по ходу сюжета обзывают, пинают, раздевают, обкрадывают и колошматят все кто ни попадя, — а у Алеши в эти моменты полная нирвана в душе плюс удивление Замыслом Творца (если бы Алеша был «претерпевшим до конца»! — но ведь он попросту не понимает, что с ним творят). Видать, мало в России было жертв, надо еще и некую всем жертвам жертву на пьедестал поставить — агнец, стало быть, Божий, — чтобы все любовались и растили детей по образу и подобию — такими же жертвами.
Позволю вопрос: а если мы увидели бы другого героя — того, кто способен к сопротивлению злу? Под словом «сопротивление» я разумею не хватанье за автомат Калашникова и даже не дерзкие речи. Сопротивление — это понимание зла. Тот, кто опознает зло, тот и сопротивляется ему. Так вот, если бы наш герой понимал все, что с ним случается и может случиться, если бы он сопротивлялся миру самим фактом знания мира, — умилился бы ему Олег Павлов? Нет.
Как-то в тетради одной девушки, студентки психологического отделения, я наткнулся на замечательное одностишие (знать бы, принадлежит авторство владелице тетради или это профессиональный фольклор). С тех пор данное одностишие стало лозунгом моей жизни. Оно таково:
Стреляй! Но знай — я это истолкую.
Герои Олега Павлова вольны делать все, что им вздумается, — резать друг друга, вставлять друг другу в спину заточки, прибегать к другим способам взаимоистребления, провоцировать зеков на побег, расстреливать их и получать за это отпуск домой, нажираться до блевоты, размазывать кровавые сопли, пропивать гробы, покупать на последние деньги арбузы неизвестно для кого — и прочая, и прочая, и прочая.
А я — все это истолкую.
Майкоп.
Евгений Ермолин
Инстанция взгляда
Ермолин Евгений Анатольевич — литературный критик, историк культуры. Родился в 1959 году в деревне Хачела Архангельской области. Окончил факультет журналистики Московского университета. Доктор педагогических наук, автор нескольких книг и многочисленных статей. Лауреат премии Антибукер «Луч света» за 2000 год.
Павлов идет трудным, мучительным и беспощадным путем. Вместе с ним нелегко пройти даже небольшую часть этого пути. Читать его прозу — сущая мука. Взявшись перечесть все три вещи, вошедшие в трилогию «Повести последних дней», я несколько раз надламывался, бросал книжку прочь и отдавался чему угодно — только бы не возвращаться к больному, кровоточащему, изнурительному тексту. Особенно измучило меня «Дело Матюшина» — вещь совсем «в себе», вообще, кажется, не для чтения. А для чего?
Из мрака в мрак — мое ли это дело? Что, Павлов не понимает, что его романы и повести невподъем сибариту читателю, легче машину дров раскидать и перепилить. Или там выпить литр спирта без закуси.
К тому ж от писателя ждут либо конечных, позитивных истин — либо уж игривых забав со словом. Павлов же — сочинитель не от мира сего, страшно далекий и от народа, и от многих (чуть не всех) его критиков. Он чает абсолютного и мучается бесконечным.
Я скажу здесь о нем не все, что знаю и что мог бы. Но попробую сказать то, что чувствую главным. Тем более, что мнением Кирилла Анкудинова я оказался действительно задет. Тем более, что, будучи закоренелым персоналистом, ценю такой диалог как единственный, может быть, способ сообща добраться до истины.
…Господи, как это невыносимо. Какой-то театр жестокости, доморощенный Антонен, с позволенья сказать, Арто! Ты вьешься ужом на сковородке, меняешь позы и места, прыгаешь с кресла на кровать, пьешь кофе, рвешь закладки, проклинаешь садиста автора — и, кажется, ни за что бы не дочитал эту книжку (во второй раз), кабы не обещанная журналу статья. Но если ты прошел этим путем — он уже остался с тобой.
Прозу Павлова не читаешь. В ней, собственно, живешь. Ее пропахиваешь вместе с автором и героем «на пузе». Способ Павлова в том, чтобы тормозить, медлить, останавливаться и в итоге пробуждать в душе и памяти читателя тот опыт, который спрятан в ящике без ключа, да не всем и известен, не всегда понятен. Он грузит знанием, о котором хочется забыть даже тем, кто им наделен. И ради этого совершает форменное насилие над читателями, хватая их за шкирку и волоча по кругам житейского ада. Это тебя там унижают, бьют, опускают так и эдак… Прав Анкудинов: нет никакого, даже маломальского отстранения от мира. Вовсе наоборот: есть попытка абсолютно совпасть с ним. Какие там цивилизация, куртуазность! Читателя — нежного баловня — заставить утирать кровавые сопли, сплевывать выбитые зубы, голодать и холодать — и даже убить зека, сообща с Матюшиным.
Впрочем, это ваше право — бросить книгу и забыть про нее. Тут писатель над вами не властен. Хотя в «Карагандинских девятинах» он уже предпринимает и дополнительные усилия, стараясь попридержать своего читателя, хотя б отчасти заинтриговать его. И небезуспешно. Текст стал более концентрированным, более емким. Сказывается, вероятно, прирост литературного опыта. (Вообще «Девятины», на мой взгляд, — сегодняшняя вершина творчества Олега Павлова.)
Сдается мне, Анкудинов в своих оценках иногда исходит из того, что Павлов попросту стремится изображать жизнь, без особых затей, в формах самой жизни (как тот же Довлатов). Такой наивный реалист. А жизни-то и не знает. Точнее, знает; конечно, знает — но уж как-то слишком мрачен, слишком субъективен: капитулирует перед мрачными сторонами окружающей действительности.
Критик, в общем-то, не против личного участия писателя в той действительности, которую тот изображает. Но он ждет от прозаика более гуманной, более моральной, более позитивной тенденции. Чтобы если было показано зло — то было бы показано и добро. Чтобы положительный герой боролся со злом и иногда побеждал. Пусть бы даже Павлов в своей прозе хоть раз обрушился на личины зла с обличениями-разоблачениями, подобно, например, Виктору Астафьеву…
Я вот тоже, наверное, этого самого и хочу. Положительного примера. Воодушевляющего образца. Ну хотя бы как у Анатолия Азольского: чтобы вокруг было море зла, чтоб социум тяжко бредил — но чтобы и настоящий мужчина находил в себе силы и вставал поперек. А вот Павлов так не хочет. Доминирующий пафос Павлова в его прозе вообще не моральный. И не аморальный. Он не навязывает миру своего героя; борцы с жизнеутверждающим началом у него быстро сдают занятые позиции (как еще капитан Хабаров в первой большой прозе, «Казенной сказке»; а после, в других вещах, у павловского героя и вовсе нет никакой надежной позиции, нет никакого такого окопчика, где можно пересидеть страшное и потом встать против него с новыми силами; и в «Девятинах» герой, Алешка, от окопной жизни только сильней и больше обалдевает).
Наверное, Павлову не так уж легко отделять личное отношение от той задачи, которая определяет особенности его художественного видения. Возможно, не всегда и стоит разделять эти вещи. Но все-таки попробуем это сделать следом за нашим автором.
От сентиментальности, такой привычной и сегодня в нашей литературе, от дидактики Павлов отказывается в пользу новой суровой пристальности. Главное у него в прозе — не его личное отношение к житейскому. Не он, Павлов, выражает свои настроения и чувства и не его, Павлова, мысли организуют происходящее. Есть некая более объективная инстанция взгляда. Павлов давит не писательской рефлексией, не личными суждениями (а сколько они сегодня, собственно говоря, весят и стоят?), а тяжестью жизненных пластов, поднятых им на-гора благодаря особенностям авторского подхода к действительности, авторского взгляда. Потому с таким трудом, так мучительно пробиваешься вместе с ним сквозь жизнь.
Его проза по-своему научна — может быть, не меньше, чем произведшие в минувшем году фурор «Элементарные частицы» Мишеля Уэльбека. По-своему социологична. Социальный срез позднесоветской реальности, в особенности тогдашней армейщины, сделан вполне умело. Но русский писатель, конечно, вправе быть не столь социологичным, тем более не так плотно связывать себя с философской левизной, как видим мы это у француза. И нелепо считать прозу Павлова — воспоминаниями о недавнем «проклятом» прошлом. (Не случайно оно преподнесено как нечто извечное.) Анкудинов прав: социальные стратегии и утопии волнуют Павлова в последнюю очередь. Он еще в «Казенной сказке» довольно быстро разделался с ними, не оставив камня на камне от иллюзий по поводу армии и страны обитания. Однако не социальность у него в фокусе.