Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние
На следующее утро мы побрились несколько позже обычного, Гриша залепил глаз пластырем, мы съели по тарелке овсяных хлопьев, заправленных маргарином, Гриша поцеловал хныкавшую, еще теплую со сна Леночку, и мы вышли из барака. Тот старикан, племянник которого уехал в Америку, нас уже поджидал. Он был чисто выбрит и выглядел опрятно: на шее косынка, а на куцых брючатах — старательно наведенные стрелки; мы в своих грязных штанах хаки и пропитанных потом рубахах смотрелись рядом с ним как кочегары.
Старик держал письмо.
— Вы ведь пройдете мимо почтового ящика, — сказал он. — Так я попрошу вас об одолжении.
И протянул пухлый тяжелый конверт; видно, писал полночи, покашливая и утирая слезы. Я хотел было взять письмо, но Гриша меня остановил.
— Мы пойдем к шоссе на Хайфу, — сказал он, — а там нет никаких почтовых ящиков. Придется вам прогуляться самому.
Старик, недовольный, отошел, а я вопросительно посмотрел на Гришу.
— Ей-богу, не понимаю, зачем нам это шоссе? — сказал я. — Целых три километра лишку, а ведь автобус останавливается у нас под самым носом.
— Ну и что, — сказал Гриша. — Извини, не знал, что у тебя срочное дело. Мы все равно до девяти никого не поймаем, иногда не мешает и погулять.
— Так ведь три километра, Гриша.
— Ну да, — сказал он. — Такая прогулка благотворно отразится на твоих потрепанных нервах.
Мы пошли через поле к шоссе, а потом шли по берегу моря через обширный пустой пляж; еще никто не купался, и пляж был красивый и чистый; потом мы снова поднялись на гору, повернули налево и пошли через район, в котором проживали дипломаты — в небольших аккуратных домиках, прятавшихся в гуще фантастических цветущих деревьев; у каждого дома перед калиткой стояли бутылки молока, перед некоторыми — по три и даже четыре, из чего можно было сделать вывод, что у дипломатов полчища детей. Мне сделалось как-то не по себе из-за маленькой Леночки, и я покосился на Гришу; он тоже глядел на бутылки молока, но с таким видом, словно ему на них наплевать. Мне захотелось взять камень и, ничего не объясняя, расколотить их все до единой — хладнокровно и методично. Но я не мог себе этого позволить; отправляясь в город, мы надеялись, что уж сегодня обязательно что- нибудь да придумаем. Эта надежда питала нас каждый день на протяжении целых двух месяцев.
Домики были такие нарядные и такие чистенькие, что казалось, там живут куклы, а не люди. Гриша остановился у одного из них, вынул из кармана жестяную коробочку с запечатленным на крышке бородатым капитаном и ни с того ни с сего уселся под оградой, привалившись спиной к решетке и вытянув ноги аж на середину дороги.
— Садись, — сказал он. — Покурим.
Я присел чуть поодаль, на камень; было только начало восьмого, но камень уже порядком нагрелся и припекал мне зад.
Гриша, приметливый черт, усмехнулся.
— Что? — сказал он. — Боишься повалить ихнее хозяйство? Так ведь у них не убудет.
— Я что-то не жажду, чтобы меня обложили последними словами, — сказал я, усаживаясь рядом с Гришей и тоже опираясь о решетку. Мы закурили, и у меня на душе полегчало. Я сидел развалившись рядом с Гришей и раздумывал, как немного надо, чтобы наслаждаться жизнью в этой стране. На первых порах по приезде сюда я искренне считал, что мне здесь не нравится. Но пожив подольше и побольше узнав, понял, что ошибался. Дело в том, что я, сам того не подозревая, любил этот край. И всегда буду любить. Я люблю поля, над которыми взлетают и кружатся султаны воды; и апельсиновые рощи, пахнущие так сладко, что боишься в это поверить; и пологие холмы Галилеи; и внезапно возникающие на горизонте маленькие городишки, жители которых, арабы, умудряются говорить на десяти языках, на всех одинаково плохо и одинаково бегло и важно. Я верю, что здесь обитает Бог и что Он никогда отсюда не уходил. Пусть десять новых бед обрушится на эту страну, я все равно буду верить в это, потому что только здесь ощущал Его. Мне захотелось рассказать обо всем этом Грише, я повернулся к нему, и тут у меня от страха сердце оборвалось, я облился холодным потом, и в горле пересохло, будто за всю свою жизнь я не выпил глотка воды.
Передо мной стоял пес, огромный, как теленок, только куда страшнее, — сущий дьявол, разве что без рогов. Он был черный как смоль и лохматый; лапы толстенные, а какие зубы, догадаться было несложно по заросшей квадратной морде. Этих собак я знал, это был ризеншнауцер, порода редкая и очень дорогая; с ризеншнауцерами ходят на охоту, так как они не боятся воды, а во время войны эти фигляры из СС использовали их как полицейских собак — они пострашнее овчарок. Мне привелось увидеть, как ризеншнауцер бросился на человека, вцепился в горло и, повалив на землю, одним махом распорол спину несчастного.
— Значит, — сказал я Грише, — продолжения не будет.
И вот теперь такой пес стоял в двух шагах от меня и вилял коротким хвостом. Я не шевелился; сигарета обжигала мне пальцы, но я боялся бросить ее, пусть лучше сама выскользнет. Осторожно подтянул к себе ноги: если пес попытается схватить меня за горло, я, выпрямив ноги, отшвырну его. Но он стоял смирно, непонятно чего дожидаясь; перед носом у него пролетела муха, и он небрежно щелкнул пастью. Потом, чуть-чуть толкнув, мокрым квадратным носом потянулся к моей щеке и старательно меня обнюхал. Я, к его удивлению, не пошевелился, и он раз и другой пихнул меня толстой лохматой лапой — видно, это его забавляло; потом отскочил на метр и залаял густым басом, и тогда я увидел его огненно-красный язык. Наконец он побежал прочь, подскакивая на бегу и повернув ко мне косматую морду, будто я обманул его ожидания, не ответив на заигрывания. Я набросился на Гришу.
— Что же ты, дубина, трудно было взять камень? — сказал я. — Тюкнул бы его по башке, и вся недолга. Он меня чуть не загрыз, а ты сидишь, будто кол проглотил.
— Скажи это себе, — ответил Гриша. — Ты и сам мог бы взять камень и тюкнуть его.
— Я и моргнуть-то боялся.
— А я что? И я боялся.
— Откуда только взялась эта паскуда? — сказал я. — В жизни не видал такой громадины.
— Красивая собака, — сказал Гриша. Он заметно злился, наверное, стыдно было, что струсил. Искоса поглядел на меня: — А ведь цапни она тебя…
Он помотал головой и, не закончив фразы, снова злобно посмотрел в сторону, явно избегая моего взгляда, и я снова подумал, что ему стыдно. Жалко мне его стало.
— Ну пошли, Гриша. Да ты не расстраивайся. Ведь все обошлось.
— Обошлось, — сказал Гриша.
Мы шли к автобусу, а эта тварь бежала за мной; не за Гришей, не за нами, а за мной, чтоб ей пусто было. Я и не оборачиваясь знал, что в один прекрасный момент она кинется на меня сзади и свалит с ног. На остановке она даже толкнула меня разок, а когда наконец подкатил автобус и мы поехали, еще долго бежала за нашей развалюхой и лаяла.
Пассажир, стоявший рядом со мной, удивленно сказал:
— А у вас красивая собака.
— Очень красивая, — сказал я, вытирая пот. — Аж жуть берет. Хотите, уступлю?
— Боже упаси, — испуганно замахал руками пассажир. Но было видно, он что-то взвешивает про себя. — А много она жрет?
— Две бутылки шампанского и банку икры в день, — сказал Гриша. — Зато за жену можете быть спокойны, уж она ее укараулит.
— Хамство какое!
— Сам напросился.
— Видно, вы здесь недавно.
— Недавно, — ответил Гриша. — Но уже успел отсидеть за членовредительство. Не так уж там и плохо.
Пассажир обиделся и, обращаясь ко всем сразу, начал громко вещать, что прежде все было иначе, и что люди друг с другом разговаривали уважительно, и что дом можно было не запирать, никогда ничего не пропадало. Решетки на окнах появились после войны, с прибытием новых эмигрантов. Лично он прокладывал здесь дороги и болел малярией, в то время как Гриша жил в Европе как у Христа за пазухой; тогда Гриша посоветовал прислать ему счет за свою малярию, он, мол, посмотрит, чем может помочь, а потом стоявший рядом солдат, смуглый и мускулистый, спросил меня, почему мы, евреи, обязательно затеем свару. Я сказал, что не знаю, и так мы доехали до Тель-Авива. Когда я вышел из автобуса, у меня все еще дрожали коленки, и я сказал Грише:
— Больше той дорогой не пойдем. Эта тварь второй раз своего не упустит.
На улице Кинг-Джордж мы увидели субчика, про которого знали, что у него есть блат и что он может подыскать нам работу. Субчик сидел в маленьком кафе и что- то ел, а что именно, лучше не уточнять. Он с набитым ртом говорил Грише, что сейчас как никогда трудно с работой, что понаехало много новых эмигрантов и непонятно, куда их рассовать. Есть и говорить он закончил одновременно и, глядя на нас невинным взором, подождал немного, а потом снова набил рот едой и заговорил. Ему, мол, ужасно неприятно видеть двух молодых людей без работы, впрочем, когда он сам приехал в эту страну, здесь не было ничего, кроме малярии и стычек с арабами, он, однако, как-то пережил это.