Максим Чертанов - Правда
«Уф-ф! — подумал Владимир Ильич, после очередного прыжка наконец оказавшийся по ту сторону ограды. Он благодарно помахал английскому другу и теперь быстрым шагом удалялся от клиники. — Я на свободе, чертеж со мной! Самое страшное позади!»
— Halt! Hende höh! — грозным голосом произнес кто-то позади него.
Ленин стремительно обернулся и увидел своего старинного знакомца — Баумана... Тот смотрел на него отнюдь не дружелюбно и в руке держал револьвер.
— Ох, товарищ Бауман, напугали... — проговорил Ленин, держась за сердце.
— Сожалею, но я вам больше не товарищ, — отвечал тот. — Идет война; мы оказались по разные стороны фронта. Я патриот своей страны, как и вы. А сейчас я верну вас в клинику, из которой вы убежали.
— Но почему...
— Не будем лицемерить, герр Ленин. Я — резидент, а фройляйн Маргарет Зелле — мой агент. Чертеж мотороллы так и не был найден; мы полагаем, что изобретатель передал его вам.
— Слушайте, товарищ Бауман, или герр Мирбах, или как вас там... — с горьким укором произнес Ленин. — Я спас вам жизнь, а вы... так-то вы платите за добро! Или у немцев так принято?
Бауман-Мирбах не мог снести этого упрека; он опустил револьвер и стоял молча, не глядя Ленину в глаза. На лице его отражалась сильнейшая душевная борьба. Потом он проворчал сквозь зубы:
— Хорошо. Я исполню долг благодарности. Идите! С этой минуты мы в расчете.
— Спасибочки, почтеннейший, — спокойно ответил Ленин и удалился, поклонившись на прощание и не забыв учтивым жестом приподнять драгоценную шляпу.
— Ишь чего удумал, — шептал он сквозь зубы. — В клинику верну... не товарищ... Кишка у тебя тонкая, психоаналитик! На кого попер? — на наследника русского престола! Нет уж, любезный, не для тебя цвету. Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить.
Тридцатого августа, после долгих мытарств он, снабженный наилучшими фальшивыми документами, тщательно загримированный, в пышных черных усах и бровях, фасон которых был слизан с красивого д-ра Гортхауэра, нелегально прибыл в Могилев, где в то время располагалась Ставка. Риск был огромный, ибо все большевики почему-то считались немецкими шпионами, но что такое опасность по сравнению с пользой, которую могла принести русской армии моторолла! Ленин желал передать чертеж лично в руки сводному дяде — Главковерху Николаю Николаевичу, добросовестному служаке, о котором слышал немало хорошего. Но, приехав в Могилев, он узнал, что неделю тому назад в результате дворцовых интриг Николай Николаевич был отстранен и отправлен на Кавказ, а верховным командующим стал сам император Николай.
Общаться с братом — подкаблучником, бездарным правителем и столь же бездарным полководцем — у Владимира Ильича не было ни малейшего желания. (Он понимал, впрочем, что никто и не допустил бы его к Николаю.) Несколько дней он болтался среди офицеров и генералов, играя с ними в карты, и в конце концов с помощью взяток, замаскированных под проигрыш, ухитрился попасть на прием к нужному человеку — генерал-квартирмейстеру Николаю Михайловичу Потапову, возглавлявшему Главное управление Генштаба по разведке и контрразведке.
— Кто вы такой? — спросил его Потапов, невысокий, хмурый, немолодой человек с пронзительным взглядом серых глаз.
— Патриот, — скромно ответил Владимир Ильич. Но он не удержался, чтобы не прилгнуть чуть-чуть для красоты: — Я в рукопашной схватке отбил у австрийского резидента Мирбаха чертеж одного секретного изобретения.
Он протянул генералу свою бумажную шляпу. Но тот шляпы не принял, а посмотрел подозрительно и спросил:
— В рукопашной, говорите? Где это случилось?
— В Цюрихе.
— По моим сведениям, резидент Мирбах находится в Вене.
— Да ведь там у них в Европе все рядом, — сказал Ленин.
— Это верно, — согласился Потапов и вдруг прибавил: — Вена — гнусный город. Обитель зла.
«Еще один безумец! — с испугом подумал Ленин. — Ну, если и этот сейчас начнет обзывать Вену Мордором и болтать об эльфах и кольцах всевластья...» Однако он испугался напрасно: Николай Михайлович был вполне здравомыслящий человек. Потапов согласился развернуть шляпу и поглядеть на чертеж, а Ленин на словах объяснил ему, что из себя представляет изобретение итальянца и для чего оно нужно. Потапов хмыкнул вроде бы одобрительно и даже пробормотал, что-де моторолла могла бы полностью решить проблему связи в войсках, но потом снова нахмурился и сказал:
— Если б вы привезли вашу мотороллу на неделю раньше! С Николаем Николаевичем я легко находил общий язык. Но этот... — он сделал выразительную гримасу.
— Неужто Николашка... миль пардон, государь император не заинтересуется мотороллой?!
— Во-первых, он вообще ничем не интересуется, кроме своих семейных делишек и стрельбы по воронью. И, что еще хуже, он шагу не может ступить без одобрения ублюдка Распутина, а тот заявит, что моторолла — бесовское наваждение. Знаю я их. Нет, я, конечно, доложу командующему и сделаю все от меня зависящее...
Он назначил Ленину повторную аудиенцию через три дня. Владимир Ильич ждал с нетерпением. Но когда он снова пришел к генерал-квартирмейстеру и увидел его угрюмое лицо, сердце у него упало.
— Николай не захотел воспользоваться чертежами?!
— Он ими уже воспользовался, — мрачно отвечал Потапов. — Только не так, как вы хотели.
— Что, неужели...
— Он сказал, что это все вздор и беспроводного телефона не может быть, потому что его не может быть никогда. Но ему очень понравилась бумага, на которой сделан чертеж. Он порвал его на кусочки и наделал из них пыжей, чтобы стрелять ворон. Бедная моя родина!
«Бедная, бедная! Лучше б я отдал чертеж англичанам!» Ленин от горя не мог говорить; он молча достал из кармана фляжку и предложил генерал-квартирмейстеру выпить. Они выпили коньяку и долго ругали самодержавие. (Результатом этого разговора стало то, что в семнадцатом Потапов одним из первых царских генералов перешел на службу к большевикам; к сожалению, он попал под влияние Дзержинского, и дальнейшая его деятельность не делает ему чести.) Ленин же, чьи патриотические чувства были оскорблены, вернулся в Цюрих и весь остаток войны провел лежа на диване. Он сделал для своей страны все, что мог. Но родина не оценила его подвига.
Один раз он собрался с духом и отправился в Бургхельцли, чтобы повидать друга Джона. Но ему сказали, что младший лейтенант уже выписался и убыл на родину. Он спросил о Маргарет Зелле, но и ее уже не было. И санитар Шикльгрубер больше там не служил. Об убийстве Моторолли никто не поминал ни словечком: по-видимому, фон Мирбах постарался замять это дело. Все это было ничуть не странно и вполне естественно. Удивило Ленина лишь одно: оказывается, вскоре после событий той памятной ночи д-р Гортхауэр стал стремительно слабеть здоровьем и терять рассудок, так что теперь находился в клинике уже в качестве пациента; он отказывался от еды и питья, целыми днями лежал, уставя свои черные глаза в потолок, и повторял одну и ту же фразу: «Моя прелесть, я должен вернуть мою прелесть». Да, это было странно, хотя... чего можно было ожидать от человека, который ежедневно литрами глушил шнапс?
ГЛАВА 8
Два Феликса. Убийство фаворита.217-й привычно считал шаги: раз-два, раз-два... От одного конца прогулочного дворика до другого было девять с половиной шагов. Величина шага определялась длиной цепи, соединявшей кольца ножных кандалов. 217-й брел горбясь, еле переставляя ноги; он был худ как щепка, лицо изможденное, бледное, зрачки прозрачно-зеленых глаз неестественно расширены; он то и дело останавливался, переводя дух, и тяжело кашлял, сплевывая кровь. Надзиратель полагал, что этот чахоточный заключенный долго не протянет и, несмотря на свою дурную репутацию, вряд ли может в таком состоянии быть опасен; 217-й же пускал в ход всю свою врожденную и приобретенную артистичность, чтобы поддерживать это заблуждение надзирателя: шаркал подошвами, испускал трагические вздохи и демонстративно плевал кровью, заранее нацеженной из пореза на руке в маленький мешочек, который был спрятан у него за щекой. Кандалы были тяжелые и больно резали щиколотки (недавно он, наскучив одиночкой, пожаловался тюремному начальству, что на левой ноге у него из-за кандалов вот-вот начнется гангрена, и доверчивое начальство позволило ему с месяц отлежаться в больнице), но боль была привычна, и он, поглощенный в свои мысли и расчеты, почти не чувствовал ее. Надо бежать. Из Бутырской тюрьмы еще никто никогда не бежал. Это обстоятельство не смущало 217-го. Он нередко делал вещи, которых никто никогда еще не делал.
Дзержинский — а именно он под 217-м нумером содержался в одиночке внутренней тюрьмы, называвшейся «Сахалин», — первоначально намеревался покинуть ее легальным путем, под аплодисменты, цветы и бросание в воздух красных чепчиков, поскольку знал достаточно, чтобы быть уверенным в скорой победе революции. Это было бы в меру романтично, в меру пристойно, окружало его дополнительным ореолом страдальца, а заодно — на случай, если с революцией что-нибудь выйдет не так, — снимало с него подозрения в том, что он эту революцию организовал. Находясь в госпитале, он даже позволил себе рискованную шалость: заключил пари с одним эсером, утверждая, что революция победит не позднее, чем в начале будущего года. По условиям пари проигравший навечно становился рабом победителя. Эсер был упрям и глуп как пробка, но честен, и Дзержинский не сомневался, что приобрел неплохого раба. Сам он никогда бы не стал заключать пари, в исходе которого не был уверен хотя бы на девяносто девять процентов.