Йоханнес Зиммель - Любовь — всего лишь слово
— Я не трону тебя. Я просто не хочу стоять там далеко.
— Можешь подойти вот до этой балки.
Балка в полуметре от нее. Я подхожу к ней.
— Где Эвелин?
— Я оставила ее дома. Я меняю предлоги, понимаешь? Чтобы Лео и садовнику с женой мое отсутствие не казалось подозрительным. Я сказала, что поехала за покупками во Фридхайм. Кстати, он — этот Лео — после нашей вечеринки впервые был со мной дружелюбен.
Этот Лео… Мне еще придется вспомнить эти слова Верены о нем…
— Почему ты закрываешь глаза, Оливер?
— Потому что я иначе разревусь.
— Отчего?
— От того, что ты так красива.
Характерным для нее движением она откидывает голову назад. Ее волосы разлетаются.
— Оливер, а у меня плохая новость.
— Плохая новость?
— Мы съезжаем с виллы и уже завтра переезжаем во Франкфурт.
Когда-то я занимался боксом. Во время самой первой же тренировки мой партнер попал мне по печени. Меня унесли с ринга. Сейчас я чувствую себя так же, как тогда.
— Мой муж сказал мне об этом только сегодня утром. Я не представляю себе, чем вызвана такая срочность.
— Твой господин и повелитель…
— Я завишу от него, он меня кормит. И Эвелин. А ты мог бы нас прокормить?
— Я…
Проклятье, почему я не старше? Почему я вообще никто, почему я ничего не умею?
— Пока нет. Вот когда закончу школу…
— Бедняжка Оливер, — говорит она. — Не грусти. Я хитрая и ловкая. Я уже так много обманывала мужа. Отсюда до Франкфурта полчаса езды на машине. Мы живем на Мигель-Аллее. Дом 212. У тебя есть машина.
— Я… — Мне опять хочется разреветься.
— Слушай! Я подберу для нас кафе, найду маленький отельчик, пансионат. А отсюда ты будешь просто смываться. Ты говорил, что у вас есть такой странный воспитатель.
— Да, есть…
— Вот так мы и будем встречаться.
— Но ведь это только на час-другой, Верена, только на пару часов.
— Но разве это не лучше, чем вовсе ничего?
— Я хотел бы быть с тобой всегда, день и ночь.
— Днем тебе надо ходить в школу, малыш… Но мы все равно будем вместе… целые ночи… до рассвета… Чудесные ночи… Муж скоро опять уедет…
Внизу проходят люди, мы слышим их голоса и умолкаем — пока голоса не затихают.
— Черт! А тут, как назло…
— Что?
— Послезавтра мы едем на экскурсию! На целых три дня. Так что я не смогу пока приехать во Франкфурт. Я не увижу тебя целых шесть дней.
На ее лице появляется выражение крайней заинтересованности.
— Что за экскурсия?
Я объясняю ей.
6
Дело обстояло так. Сегодня утром у нас был очередной урок истории с тощим хромым доктором Фраем. Он сказал:
— Мне не хотелось бы, чтобы у кого-то из вас возникло подозрение, что я рассказываю небылицы про третий рейх, что я преувеличиваю. Поэтому пятнадцатого числа мы съездим в Дахау и осмотрим концентрационный лагерь, который там когда-то находился. Автобусом мы доедем до Мюнхена, там переночуем и на следующий день отправимся в Дахау. Это совсем рядом. Концлагери чаще всего располагались совсем близко от городов и деревень. Но их жители ничего об этом не знали. Что такое, дорогой Зюдхаус?
Первый ученик Фридрих Зюдхаус, папаша которого в прошлом нацист, а теперь прокурор, что-то вполголоса сказал. Теперь же он встает и громко говорит:
— Я считаю, что бывший концлагерь — неподходящий объект для экскурсии.
— Это не экскурсия, дорогой Зюдхаус.
— Господин доктор, прошу вас, не называйте меня постоянно дорогой Зюдхаус.
Голова первого ученика наливается кровью.
— Извините. Я не хотел вас обидеть. Сегодня ночью я прочел в «Валленштейне»[92]: «В битве при Штральзунде он потерял двадцать пять тысяч человек». После этого я не мог уснуть. Меня не покидала мысль: что это значит? Он потерял? Разве эти двадцать пять тысяч принадлежали ему? Двадцать пять тысяч человек — это двадцать пять тысяч жизней, двадцать пять тысяч судеб, надежд, страхов, любовей, ожиданий. Не господин Валленштайн потерял двадцать пять тысяч человек, а двадцать пять тысяч человек умерли, — говорит доктор Фрай, хромая взад-вперед по классу. — Они оставили своих жен, детей, невест, свои семьи! Двадцать пять тысяч — представьте себе только, сколько это! Сколько из них умерло не сразу, сколько из них испытало боль — сильную и долгую. Кроме мертвых, наверно, было еще и много покалеченных: с одной рукой, с одной ногой, с одним глазом. Этого вы не найдете ни в учебниках истории, ни у Шиллера. Об этом вообще нигде ничего не говорится. Нигде не говорится о том, как выглядел концлагерь Дахау и как он выглядит сегодня. Вам придется привыкнуть к тому, что у меня свой метод преподавания истории. Тот, кто не хочет, может не ехать. Пусть поднимает руку.
Я оглядываю класс. Ной поднимает руку. Кроме него — больше никто. Даже Зюдхаус.
Тот сел на свое место. Видно, что его «разбирает псих», как любит выражаться Ханзи. Лицо его полыхает. От бешенства. Ясно, будь мой папаша старый нацист, у меня бы тоже лицо полыхало. Собственно, этот Зюдхаус должен вызывать скорее жалость. Ведь человек — продукт своего воспитания.
— Вы не хотите ехать с нами, Гольдмунд?
— Нет. Я попросил бы вас разрешить мне остаться здесь.
Доктор Фрай смотрит долгим взглядом на Ноя, родители которого погибли в газовых камерах Освенцима. Ной спокойно отвечает ему взглядом.
— Я понимаю вас, Гольдмунд, — произносит наконец доктор Фрай.
— Я знал, что вы меня поймете, господин доктор, — говорит Ной.
Доктор Фрай обращается к остальным:
— Итак, решено. Гольдмунд не едет. Мы выезжаем пятнадцатого в девять часов утра.
И тут Вольфганг начинает аплодировать — Вольфганг, сын военного преступника.
— Что с вами, Хартунг?
— Я нахожу, что вы великолепны, господин доктор.
— Я запрещаю всякого рода выражения симпатии, — говорит тот.
7
И вот теперь я рассказываю обо всем этом Верене в нашей башне.
Вдруг она начинает улыбаться.
— Пятнадцатого? — спрашивает она.
— Да.
— И шестнадцатого вы, стало быть, будете в Мюнхене?
— Да. А семнадцатого мы едем назад. А что?
— Только что я сообщила тебе плохую новость, а теперь у меня для тебя хорошая. Шестнадцатого я буду в Мюнхене. Одна!
— Что?
— Один друг моего детства женится. Манфред — я хочу сказать, мой муж, — Терпеть его не может. Этот друг просил меня быть одним из его брачных свидетелей. Бракосочетание состоится в девять часов. И если Дахау рядом с Мюнхеном, то вы вернетесь туда где-то после обеда.
— Да.
— Ты приедешь ко мне… в гостиницу… У нас будет полдня… вечер… и ночь, целая ночь!
Я судорожно сглатываю. Я всегда так делаю, когда сильно волнуюсь.
— Через четыре дня, Оливер! В Мюнхене! В городе, где нас никто не знает! В городе, где нам нечего бояться! Без спешки! Масса времени!
— Да, — говорю я сдавленным голосом.
Она снова рядом со мной, обнимает меня, снова смотрит в глаза и шепчет:
— Я так рада…
— И я тоже.
Мы еще раз целуемся. Так же, как и до этого. Так же, как мы, наверно, будем целоваться всегда. Потому что это любовь.
Во время поцелуя, когда все вокруг начинает кружиться — стропила, подпирающие крышу, стенные проемы, хлам вокруг нас, все, все, все — я вдруг думаю: Верена и концлагерь Дахау. Концлагерь Дахау и Верена.
Чудное сочетание, не находите? Дурной вкус, не так ли? Жутковато, правда?
Я скажу вам, что это такое.
Это любовь в году одна тысяча девятьсот шестидесятом от Рождества Господня.
8
В следующие двадцать четыре часа я совершаю три роковые ошибки. Все три из них будут непоправимы. Каждая из них будет иметь свои последствия, тяжкие последствия. И я буду вести себя как последний идиот — я, который всегда мнил себя таким молодцом.
Но все по порядку.
Верена опять первой покидает башню. Я выжидаю пять минут и затем следую за ней. Выйдя из каменных руин и пройдя около ста шагов, встречаю идущего мне навстречу господина Лео, Верениного слугу, — маленького, сухопарого, высокомерного и самоуверенного. С ним боксер Ассад, которого он выгуливает. На этот раз Лео одет в серый потрепанный костюм и рубашку с сильно заношенным галстуком.
— О, добрый день, господин Мансфельд!
Он преувеличенно низко кланяется.
— Добрый день.
— Наверное, осматривали старую башню?
— Да.
— Древняя постройка. — Сегодня у господина Лео грустный вид. Его лицо выглядит еще более длинным и гладким, губы — как две тонкие черточки. — Говорят, ее построили еще древние римляне.
— Да, мы это проходили в школе.
Он вздыхает.
— Почему вы вздыхаете, господин Лео? (А вдруг он видел Верену?).