Жан-Поль Сартр - II. Отсрочка
— Какой будет при такой ситуации позиция британского правительства?
Франс, Мод, Дусетта и Руби встали и поклонились. В первых рядах раздались вялые аплодисменты, и тут же толпа направилась к выходу, с шумом двигая стульями. Мод поискала взглядом Пьера, но он исчез. Франс повернулась к ней, у нее горели щеки, она улыбалась.
— Хороший вечер, — сказала она. — По-настоящему хороший вечер.
Война была здесь, на белой площадке, она была мертвым сверканием искусственного лунного света, фальшивой горечью заткнутой трубы, этим холодом на скатерти, в запахе красного вина и этой затаившейся старости в чертах Гомеса. Война; смерть; поражение. Даладье смотрел на Чемберлена, он читал в его глазах войну, Галифакс смотрел на Бонне[50], Бонне смотрел на Даладье; они молчали, а Матье видел войну в своей тарелке, в темном, покрытом глазками соусе турнедо.
— А если мы тоже проиграем войну?
— Тогда Европа будет фашизирована, — с легкостью сказал Гомес. — А это неплохая подготовка к коммунизму.
— Что станет с вами, Гомес?
— Думаю, что полицейские убьют меня в меблирашках, или же я отправлюсь бедствовать в Америку. Какая разница? Я буду жить.
Матье с любопытством посмотрел на Гомеса.
— И вы ни о чем не жалеете? — спросил он.
— Абсолютно.
— Даже о живописи?
— Даже о живописи.
Матье грустно покачал головой. Ему нравились картины Гомеса.
— Вы писали красивые картины, — сказал он.
— Я никогда больше не смогу рисовать.
— Почему?
— Не знаю. Физически. Я потерял терпение; это мне будет казаться скучным.
— Но на войне тоже нужно быть терпеливым.
— Это совсем другое терпение.
Они замолчали. Метрдотель принес на оловянном блюде блинчики, полил их ромом и кальвадосом, затем поднес к блюду зажженную спичку. Призрачный радужный огонек на мгновение закачался в воздухе.
— Гомес! — вдруг сказал Матье. — Вы сильный; вы знаете, за что сражаетесь.
— Вы хотите сказать, что вы этого не знаете?
— Да. Хотя думаю, что знаю. Но я думаю не о себе. Есть люди, у которых ничего, кроме собственной жизни нет, Гомес. И никто ничего для них не делает. Никто. Никакое правительство, никакой режим. Если фашизм заменит во Франции республику, они этого даже не заметят. Возьмите пастуха из Севенн — вы думаете, он знает, за что сражается?
— У нас именно пастухи самые ярые, — сказал Гомес.
— За что они сражаются?
— Кто за что. Я знал одного — так он сражался, чтобы научиться читать.
— Во Франции все умеют читать, — сказал Матье. — Если я встречу в своем полку пастуха из Севенн и если увижу, что он умирает рядом со мной, чтобы сохранить для меня республику и гражданские свободы, клянусь, я не буду этим гордиться. Гомес! Разве вам не бывает стыдно, что эти люди умирают за вас?
— Это меня не смущает, — ответил Гомес. — Я рискую жизнью не меньше их.
— Генералы умирают в своих постелях.
— Я не всегда был генералом.
— Все равно это не одно и то же.
— Я их не жалею, — сказал Гомес. — У меня нет к ним жалости. — Он протянул руку над скатертью и схватил Матье за локоть. — Матье, — добавил он тихо и медленно, — война — это прекрасно.
Его лицо пылало. Матье попытался высвободиться, но Гомес с силой сжал его локоть и продолжал:
— Я люблю войну.
Говорить больше было нечего. Матье смущенно засмеялся, и Гомес отпустил его руку.
— Вы произвели большое впечатление на нашу соседку, — заметил Матье.
Гомес сквозь красивые ресницы бросил взгляд налево.
— Да? — сказал он. — Что ж, будем ковать железо, пока горячо. Здесь танцуют?
— Ну да.
Гомес встал, застегивая пиджак. Он направился к актрисе, и Матье увидел, как он склонился над ней. Она от-бросила назад голову и, смеясь, посмотрела на него, затем они отошли чуть в сторону и начали танцевать. Филипп тоже танцевал; от его партнерши совсем не пахло негритянкой, она, должно быть, была с Мартиники. Филипп думал: «Мартиниканка», а на язык пришло слово «Малабарка»[51]. Он прошептал:
— Моя прекрасная малабарка. Она ответила:
— Вы прекрасно танцуете.
В ее голосе слышалась музыка флейты, это было по-своему приятно.
— А вы прекрасно говорите по-французски, — сказал он.
Она возмущенно посмотрела на него:
— Я родилась во Франции!
— Это ничего не значит, — сказал он. — Вы все равно хорошо говорите по-французски.
Он подумал: «Я пьян» и засмеялся. Она беззлобно сказала ему:
— Вы совсем пьяны.
— Ага, — согласился он.
Он больше не чувствовал усталости; он был готов танцевать до утра; но он решил переспать с негритянкой, это было важнее. То, что было особенно отрадно в опьянении, так это власть над предметами, которую оно давало. Не было необходимости трогать их: просто взгляд — и ты ими владеешь; он владел этим лбом, этими черными волосами; он ласкал свои глаза этим гладким лицом. Дальше все становилось туманным; был толстый господин — он пил шампанское, а потом люди, которые сгрудились все разом и которых он едва различал. Танец закончился; они направились к столику.
— Вы хорошо танцуете, — сказала она. — У такого красавчика, как вы, наверняка было много женщин.
— Я девственник, — ответил Филипп.
— Врунишка! Он поднял руку:
— Клянусь вам, я девственник. Клянусь жизнью матери.
— Да? — разочарованно протянула она. — Значит, женщины вас не интересуют?
— Не знаю, — ответил он. — Посмотрим.
Он посмотрел на нее, он владел ею глазами, потом скорчил рожу и сказал:
— Я рассчитываю на тебя.
Она выдохнула ему в лицо дым от сигареты:
— Что ж, увидишь, на что я способна.
Он взял ее за волосы и притянул к себе; вблизи она, все же слегка пахла салом. Он легко поцеловал ее в губы. Она сказала:
— Девственник. Кажется, у меня крупный выигрыш!
— Выигрыш? — удивился он. — Бывает только проигрыш.
Он ее совсем не желал. Но он был доволен, потому что она была красива и не смущала его. Ему стало легко-легко, и он подумал: «Я умею говорить с женщинами». Он отпустил ее, она выпрямилась; чемоданчик Филиппа упал на пол.
— Осторожно! — сказал он. — Ты что, пьяна? Она подняла чемоданчик:
— Что там?
— Тш! Не трогай: это дипломатический чемоданчик.
— Я хочу знать, что там, — ребячливо настаивала она. — Дорогой, скажи, что там?
Он хотел вырвать у нее чемоданчик, но она его уже открыла. Она увидела пижаму и зубную щетку.
— Книжка! — удивилась она, открывая томик Рембо. — Что это?
— Это, — сказал он, — написал один человек, который уехал.
— Куда?
— Какая тебе разница? Уехал, и все.
Он взял книгу у нее из рук и положил ее в чемоданчик.
— Это поэт, — насмешливо пояснил он. — Так тебе понятней?
— Да, — ответила она. — Так нужно было сразу и сказать. Он закрыл чемоданчик, он подумал: «А я не уехал», и опьянение его разом прошло. «Почему? Почему я не уехал?» Теперь он очень хорошо различал толстого господина напротив: он был не такой уж толстый, и у него были внушающие робость глаза. Человеческие грозди сами по себе расклеились; тут были женщины, черные и белые; были и мужчины. Ему показалось, что на него все смотрят. «Зачем я здесь? Как я сюда попал? Почему я не уехал?» В его памяти был провал: он подбросил монету, взял такси, и вот теперь он сидит за столиком перед бокалом шампанского с негритянкой, попахивающей рыбьим клеем. Он рассматривал самого себя, как он подбрасывал монету, он пытался себя разгадать, он думал: «Я кто-то другой», он думал: «Я себя не знаю». Потом повернулся к негритянке. — Почему ты на меня смотришь? — спросила она.
— Просто так.
— Я, по-твоему, красивая?
— Да вроде ничего.
Она кашлянула, ее глаза сверкнули. Она приподняла зад и привстала, опираясь руками о стол.
— Если я, по-твоему, безобразная, я могу и уйти: мы не женаты.
Он порылся в кармане и вынул три смятых купюры по тысяче франков.
— На, возьми, — сказал он, — и оставайся.
Она взяла деньги, развернула их, разгладила и, смеясь, села.
— Противный мальчишка, — сказала она. — Противный-противный мальчишка.
Бездна стыда разверзлась прямо перед ним: ему оставалось только упасть в нее. Отхлестанный по щекам, побитый, изгнанный, даже не уехавший. Он склонился над пропастью, и у него закружилась голова. Стыд поджидал его на дне; ему только оставалось избрать для себя этот стыд. Он закрыл глаза, и вся усталость дня нависла на нем. Усталость, стыд, смерть. Избрать для себя стыд. «Почему я не уехал? Почему я не избрал для себя отъезд?» Он ощущал на плечах всю вселенную.
— Ты не больно-то разговорчив, — сказала она. Он коснулся пальцем ее подбородка.
— Как тебя зовут?
— Флосси.
— Но это же не малабарское имя.