Лена Элтанг - Другие барабаны
Она сказала это, опустила голову на подушку и тут же заснула. А я залез в ее сумку, открыл портвейн и выпил целый стакан, хотя у меня от него язык прилипает к нёбу.
На моих первых — и последних — чтениях в тартуском студенческом клубе гостей тоже обносили портвейном в железнодорожных стаканах, я читал свои стихи на русском языке, и мне хлопали. После меня выступали еще двое приезжих, прочитав свои тексты, они пытались разъяснить содержание, и публика шикала и посмеивалась. С меня же взятки были гладки, ведущий вечера назвал меня признанным литовским поэтом, в совершенстве изучившим эстонский язык, что было двойным обманом: я был никому не известен, написал всего несколько секстин и сонетов и остался без стипендии за незачет по эстонской грамматике.
Правда, исключили меня не за это.
Формальной причиной были «грубые нарушения дисциплины», в том числе — порча фолианта из научной библиотеки, на который студент Кайрис якобы пролил тайно пронесенный им в читальный зал лимонад. Я этого словаря Покорны в глаза не видел, а об авторе знал только, что он попал под трамвай, как булгаковский председатель Массолита.
Но студент К. понимал, что на месте декана указал бы похожую причину, не писать же в приказе: мне отмщение и аз воздам. Или, скажем, как раньше писали: «Дан сей студиозусу, в том, что он, прошед многотрудную стезю леквенций, совратися с пути истины и благонравия и придадеся гортанобесию и чревонеистовству, за что многажды бит вервием по бедрам, батожьем по чреслам, дланью по ланитам, а такоже подвергнут заплеванию в зрак».
Шенье, говорят, перед тем, как ему отрубили голову за дружбу с роялистами, успел сказать: в этой голове кое-что было. Не знаю, что было у меня в голове, когда мы затеяли этот розыгрыш в тартуском общежитии, но казнили за это одного меня. Это сделал доцент Элиас, хотя дело было не в прогулах, не в эстонском средневековье и даже не в балто-славянском фольклоре, которым он мучил нас два семестра подряд. Элиас приметил меня еще в девяносто пятом, когда я рассказал на его семинаре про то, что древние литовцы считали рыбу озерной скотиной, и привел рассказ о том, как крестьяне поймали рыбу на полчана рыбьего мяса, а того, кто ее засолил, каждую ночь бесы сбрасывали с кровати, приговаривая: отдай мою свинью!
— Ну и что — отдал? — спросил Элиас с любопытством.
— Сбросил в озеро, хоть и была хорошо засолена, — ответил я с явным сожалением, и в аудитории засмеялись. С тех пор на семинарах Элиас поглядывал на меня с какой-то сумрачной веселостью в глазах и просил остаться после занятий, чтобы обсудить мою тему, хотя я отнюдь не блистал по его предмету и даже умудрился провалить курсовую.
— Не переживайте, Кайрис, вы всегда можете перейти на филфак, — утешил он меня, отдавая папку с исчерканными красным страницами. — Зачем вам сидеть в архивах с вашей-то внешностью, станете славистом, вам следует больше бывать на людях и давать им собой любоваться.
Лекции он читал несравненные, я понимал далеко не все, но слушал с упоением, стараясь не задерживать на лекторе взгляда. На одном из семинаров он щедро цитировал Достоевского, и после занятий я прошелся с ним по аллее, обсуждая мою любимую сцену из «Идиота».
— Окажись я на тех именинах, — сказал я, — не открыл бы даже рта. Кто эти люди, чтобы судить меня? К тому же то, что представляется им дурным, может казаться мне совершенно естественным. Например, ненавидеть свою мать.
Раскрасневшийся Элиас снисходительно улыбался и трепал меня по рукаву. В ноябре он назначил мне свидание — черт меня дернул сказать на семинаре, что мой сосед Мярт отсутствует по уважительной причине, уехал к больной матери в Йыхви. Разумеется, доценту и в голову не пришло, что ко мне приехал литовский дружок и спит теперь на кровати китаиста, заплатив нашему коменданту малую лепту за беспокойство.
Лютас в тот вечер принес бутылку горькой настойки, мы с ней быстро разделались, выкурили по самокрутке и решили встретить доцента как можно затейливей, а заодно раздобыть денег на вторую бутылку. Мой бичулис разделся догола, обмотал запястье белой тряпкой, вылил себе на руку бутылку красных чернил и лег в постель к назначенному часу. Я тоже разделся, завернулся в перемазанную красным простыню и встретил Элиаса в дверях всклокоченный, полуголый и в полной растерянности.
— Ради Бога, как хорошо, что вы пришли! Мой друг узнал, что мы собираемся встретиться, — я взял доцента за руку и подвел к своей кровати. — Он не смог с этим смириться, закатил истерику, пытался убить меня, а потом вдруг полоснул себя ножом по руке. Я забинтовал как сумел, но кровь не остановилась, надо ехать к врачу, а у нас нет ни копейки, даже на такси не хватит.
— Почему он голый? — спросил Элиас, резко отнимая руку и пятясь от кровати.
— Я пытался доказать ему свои чувства, — я опустил глаза, — но не слишком успешно. Наверное, потому, что уже думал о вас, профессор. Я о вас все время думаю.
— Но ведь это не студент Мярт, — он вгляделся в страдальческое бледное лицо с закрытыми глазами. — Кто это вообще такой? Почему он в вашей комнате?
— Он просто друг, — я мазнул красным концом простыни по чистейшим манжетам Элиаса. — Вы позволите мне позвать коменданта, чтобы он позвонил в больницу на Пуусепа, побудьте здесь, а я сбегаю вниз. Он ведь кровью истечет!
Губы Лютаса на самом деле посинели, его заметно трясло под простыней, я подумал, что это от смеха, но до конца не был уверен.
— Не надо, — доцент отошел к окну, достал портмоне и протянул мне две сотенные бумажки. — Больше у меня нет. Одевайтесь и поезжайте на Пуусепа. Без лишнего шума.
Он дошел до двери и, открывая ее, обернулся ко мне со смутной улыбкой:
— И скажите там, что чернила легче всего отмываются раствором нашатырного спирта. А простыни лучше замочить с хозяйственным мылом.
Ладно, вернемся к той ночи на Терейро до Паго, о которой я начал рассказывать сто двадцать страниц назад, но все никак не доберусь до утра. Мы остановились на том, как я вышиб в кладовке дверь и вернулся в чисто вымытую спальню Лидии. Спустя примерно полчаса я поднялся с кровати и разделся догола — джинсы и свитер казались мне пропитанными кровью, пришлось скатать их вместе с трусами и сунуть в мусорное ведро. Покрутив колесико душа, я обнаружил, что горячую воду отключили. Верно, они меня предупреждали, что надо заплатить.
Кое-как ополоснувшись, я сел за стол, включил компьютер и подсоединился к серверу, чтобы увидеть, чем занимался чистильщик, пока я трясся в ночном автобусе вдоль берега Капарики. Запись была на удивление короткой, всего две с половиной минуты. На экране я увидел невысокого человека, входящего в кухню, впереди него двигался конус осторожного света, выхватывая то медный бок кастрюли, то белую крашеную стену, то связку сушеного лука на крючке. Потом картинка дернулась, потеряла цвет и превратилась в зябкое мерцание.
Я смотрел на пустой экран довольно долго, пытаясь представить себе то, что не записалось. Вот чистильщик ковыряется в световом замке, входит, распахивает кладовую, отключает все камеры разом, выдернув из гнезда провод распределителя, поднимается наверх, заворачивает тело в пластик, отмывает пятна крови с мебели и пола, потом волочит тело вниз — аккуратно, будто мешок с электрическими лампочками — и снова затаскивает в кухню, стоп! Это еще зачем?
Может быть, он готовился выйти, когда услышал скрежет ключа, и быстро затащил свой груз в первую попавшуюся комнату? А может, хотел меня напугать и нарочно оставил тело у двери, чтобы я споткнулся и шлепнулся прямо на бедную Хенриетту?
Я сделал копии всех записей за третье февраля, сохранил их в отдельной папке, потом открыл почту, нашел адрес Лютаса, подумал еще немного и выключил компьютер. Я мог бы послать ему файл и короткое сообщение: «это и есть гиперреализм, о котором ты так долго мне втолковывал, наслаждайся». Я мог бы написать ему: «знаешь, за последние сутки я увидел в своем доме троих фриков, один другого краше, столько народу в этом доме не бывало с тех пор, как ты привел ко мне свою труппу с леденцами и бумажными розами».
Рассудительный Габриель Марсель различал problemes, которые можно наскоро решить в уме, и mysteres, не поддающиеся обычной логике. Здесь, по всей вероятности, обычная probleme: сейчас зазвонит телефон и невидимый режиссер скажет, что он меня выручил, как умел, и теперь я ему кое-что должен. Об этом я тоже мог бы написать Лютасу, но не стал.
Потом я спустился вниз, в столовую, и увидел, что дядиного пистолета на стене нет. Из стены торчал крючок, похожий на повелительно согнутый серебряный палец. Сам не знаю почему, но, увидев это, я почувствовал, что плохо отмыл руку от Хенриетгиной крови, быстро пошел на кухню и принялся оттирать ладонь содой и проволочной мочалкой для сковородок. Открыв ящик стола, я протянул руку за полотенцем и застыл: за моей спиной, совсем близко, раздался протяжный скрежещущий звук. Этот звук нельзя было спутать со скрипом двери, его ни с чем нельзя было спутать, так скрипят плохо смазанные железные петли, сделанные во времена Салазара, так скрипит крышка винного погреба, сколоченная в восемнадцатом веке прапрадедом Брагой из прочных дубовых досок.