Сергей Довлатов - Речь без повода... или Колонки редактора
Мы решили назначить экстренное совещание. Долго молчали с вытянутыми физиономиями.
И вдруг прозвучало грозное, загадочное слово — мораторий.
Я забыл, кто его произнес. Наверное — Вайль. Он у нас самый решительный.
Что означает это слово, я тогда не знал. Да и сейчас плохо знаю. Но общий смысл — доступен. Мораторий — это когда тебя лишают заработной платы. Частично или полностью.
— Необходим мораторий! — твердо произнес Вайль.
И тут началось самое поразительное.
Сотрудники «Нового американца» поднимались один за другим. Коротко обрисовывали свое материальное положение. Честно раскрывали дополнительные источники существования. Затем назначали себе прожиточный минимум. Или совсем отказывались получать зарплату.
Выявилась такая картина. Кое-кто подрабатывает на радио «Либерти». У кого-то жена имеет нормальную человеческую профессию. (О женах я еще напишу в ближайшей колонке редактора.) У кого-то — стипендия. Батчан, например, — вегетарианец. Люба Федорова — на диете. И так далее.
Соответственно были понижены оклады. В следующих жестких пределах: от нуля до категорического минимума.
Честно признаюсь, в ту минуту я испытал огромное душевное волнение.
Газета в очередной раз была спасена…
Это было четыре месяца назад. Прошли времена финансовых катастроф. Положение необратимо стабилизируется. А мне не дает покоя курьезное соображение:
Так ведь можно невзначай и коммунизм построить!.. Назло советским товарищам…
Ну, от коммунизма мы, пожалуй, воздержимся. А вот приличная газета — будет! Уж это — как минимум…
«Новый американец», № 50, 20–26 января 1981 г.КР В ЭМИГРАЦИИ НА КАЖДОМ ШАГУ…
В эмиграции на каждом шагу дают о себе знать черты матриархата. Я знаю десятки семей, в которых именно женщинам принадлежит главенствующая роль.
Женщины более добросовестны и непритязательны. У них в большей степени развито чувство ответственности. Они даже физически выносливее.
Поэтому женщины быстрее и легче адаптируются. Успешнее преодолевают языковой барьер. Лучше приспосабливаются к новым условиям.
Вполне обычной представляется такая картина. Женщина работает по восемь часов. Три часа проводит в сабвее. (Где час считается за три, как на войне.) Вечером — дети, прачечная, супермаркет. И так далее…
А мужчина тем временем размышляет о судьбах планеты. О будущем России. О путях демократии. Об издержках и преимуществах свободы.
Мужчина вещает и пророчествует. Сеет разумное, доброе, вечное…
Мужчина сеет, а женщина — пашет. На фабриках и в пиццериях. За три пятьдесят в час…
Лично я пролежал на диване ровно год. Моя жена работала с утра до ночи. За ужином она дремала под мои рассуждения на тему свободы и автократии.
Мне вспоминаются дни перед отъездом. И мои решительные заявления:
— Главное — обрести свободу. Остальное не имеет значения… Буду мыть посуду в ресторане. Или таскать мешки…
Ленинградцы всхлипывали, слушая мои предотъездные речи.
Однако выяснилось, что мыть посуду в ресторане — тяжело и неприятно (я и дома-то мою ее без энтузиазма)…
Короче, обрел я свободу и лег на диван. А жена работает. Так прошел год…
Наконец мы решили издавать газету. Моя жена сказала:
— Ничего, я привыкла. Ты и в Союзе был нестандартной личностью.
— Вот увидишь, — говорю, — Меттер сулит заманчивые перспективы.
— Бедная Таня, — неопределенно высказалась моя жена…
Прошел год. «Новый американец» крепнет и обретает стабильность.
В Форест-Хиллсе я стал не менее популярен, чем Консон.
Хотя на доходах все это отражается слабо…
Тем не менее я хочу сказать:
— Ирина, Галя, Таня, Рая, Лена! Еще немного, и мы заживем по-человечески! Простите нас! И пожелайте нам удачи!
«Новый американец», № 51, 27 января — 2 февраля 1981 г.Дзэн-буддист с лопатой
СЕМЬ НОТ В ТИШИНЕ
На фоне шумного, роскошного, сорокаэтажного Манхэттена Гринич-Вилледж кажется тихой лужайкой. Невысокие здания, узкие переулки, маленькие экзотические кафе и рестораны…
Здесь издавна селилась нью-йоркская артистическая и художественная богема — поэты, живописцы, джазовые музыканты. В основном — непризнанные, бедные и доброжелательные. Ощущение живого, вдохновенного творчества и сейчас преследует здесь гостя на каждом шагу.
В бесчисленных магазинах полно товаров, изготовленных не фабричным способом, а руками. Вот сумки из грубой, необработанной кожи. Вот литые и кованые перстни. Самодельные гитары и банджо. Деревянные сандалии. Шахматы, вырезанные из ясеневых чурок. Трубки из монгольского корня. Изысканные плетеные циновки. Пестрые бумажные абажуры.
Прямо на асфальте у ограды сквера — десятки картин. Здесь можно встретить работы любого направления и стиля. От изображения сентиментальных ромашек до причудливых зигзагов авангардизма…
Мы бродим по Гринич-Вилледж.
Шершавые и приглушенные звуки контрабаса сменяются режущими воплями трубы. Мерное позвякивание струн — рыданиями геликона. Дробный стук барабана — хоровым пением…
Здесь не ощущается преобладания какой-то одной этнической группы. Распахнуты двери сирийских, пакистанских, греческих кофеен. Напротив ирландского бара — еврейская кошерная лавка. Запах турецкого кофе перемешан с ароматом мексиканских лепешек…
Люди здесь одеваются так, как считают нужным. В толпе явно преобладает молодежь. Навстречу шагает юноша в синем бурнусе. Следом — затянутый в кожу мотоциклист. Двое в пальто, напоминающих солдатские шинели. Девушка в серебристом платье. Ее подруга — в черной монашеской накидке…
Тут каждый чувствует себя естественно. Тут не делают людям замечаний. Тут не услышишь: «Ну и молодежь пошла…»
Не видно роскошных лимузинов, серых плащей и однообразных клерковских троек. Здесь живут артисты, бедный и веселый народ…
Три пологие ступеньки — вниз. Мы разглядываем витрину ночного джаз-клуба. На фотографии тощий лохматый парень в кожаных джинсах. Его глаза полузакрыты! И надпись:
«Корнелиус Прайс озорничает на альт-саксофоне»…
За спиной господина Прайса — негр-барабанщик. Представление начинается в одиннадцать тридцать…
Мы ужинаем в крошечном сирийском ресторане. Нам приносят розоватый чай в бумажных стаканчиках.
— Счастливо провести вечер, — улыбается хозяин…
В одиннадцать тридцать мы у порога джаз-клуба.
Это небольшая подвальная комната. В глубине ее — стойка бара. На стенах портреты джазовых гениев. Я узнаю Чарли Паркера, Тилэниуса Монка, Гиллеспи, Питерсона, Джанго.
В центре — два ящика, накрытые пестрой материей. Рядом установка с барабанами. По углам — четыре столика. Два из них свободны.
Мы садимся и заказываем вино.
Кто-то включает магнитофон.
Сначала появляется негр-барабанщик. Он в морской полосатой фуфайке и с тяжелыми бусами на груди. Он настраивает барабаны, помахав собравшимся рукой.
Затем в центре под яркой лампой оказывается мистер Прайс. В руках у него потертый футляр с инструментом. На голове — жокейская шапочка.
Гости хлопают и кричат:
— Дуй, Корни! Дуй, мальчик! Начни с «Высокой, высокой луны»…
Мистер Прайс швыряет к ногам брезентовое пальто и достает саксофон. Хозяин протягивает ему бумажный стаканчик. Негр касается палочками малого барабана.
Наступает тишина. Корни Прайс вытирает ладони о джемпер. Негр делает глоток из стакана. Затем опускает его на пол между Корни и собой.
Топнув, Прайс начинает играть.
Я не очень-то разбираюсь в джазовой игре. Хотя какие-то основы были заложены еще в юности. Мне кажется, я способен различить подлинное вдохновение и шутовство. Непосредственность в обращении и заигрывание с публикой. Несдержанные порывы и глупые выходки, эпатирующие зал.
Корни играл добросовестно, честно. Без излишней старательности, но и без развязного парения в заоблачных далях. Если импровизации достигали высоких нот, Корни не облегчал себе задачу. Он кропотливо выпутывался из создавшегося положения.
В его игре звучал глубокий, выстраданный оптимизм. У него был чистый и сильный звук без визгливых концовок. Он играл так, как будто делает это в последний раз…
Барабаны звучали, как четкий пульс всего организма. Искусство барабанщика напоминало суховатую музыкальную графику. На этом бархатном фоне все ярче звучала живопись саксофониста Корнелиуса Прайса.
Они играли снова и снова. Некоторые мелодии я знал, некоторые слышал впервые. Среди них была джазовая интерпретация «Песни о встречном» Шостаковича.