Лев Копелев - И сотворил себе кумира...
— Под наганом их вел. И по дороге агитировал.
После этого случая секретарь партийной ячейки потребовал, чтобы с наступлением темноты и за пределами села Бубырь никогда не оставался один, чтобы его сопровождали не менее двух крепких хлопцев из колхозного актива. Бубырь посмеивался:
— Партийная дисциплина, як фронтовая. Нравится, не нравится — есть, товарищ командир.
Секретарем Поповской партячейки был пожилой харьковский рабочий-двадцатипятитысячник. Медлительный, казавшийся флегматичным, он редко участвовал в больших собраниях — не умел говорить по-украински. Целые дни проводил в колхозных усадьбах, в МТС, на ветеринарном участке. Его тревожило, что медленно ремонтируются плуги, бороны, сеялки. Нередко он и сам становился к верстаку или к наковальне; ковал даже новые лемеха — тонкая работа для мастера. Весело позванивая молотком, работал споро и оживлялся, казалось, молодел.
К Бубырю он относился, как строгий отец к малому сыну:
— Ты ж псих малохольный, а не председатель сельсовета. Голова сельрады! Тоже мне голова! Кровью харкает, а гоняет день и ночь, как заведенный. Не ест, не спит. Шурует за всех, и за комсомол, и за хлебозаготовителей, и за милицию, и за кооперацию. Ты ж сам весь хлеб не соберешь. А за месяц-другой свалишься, как загнанная кляча. Еще в прошлом году ему райком путевку достал. Через бюро обкома хлопотали. В Крым, в самый лучший туберкулезный санаторий. На три месяца. Там доктора высшей квалификации. Лекарства, приборы всякие. Получше чем за границей. Так он, псих чахоточный, не поехал. Ему, видите ли, надо в Поповке всех куркулей и подкулачников извести. Партячейка постановила ему лечиться ехать, а он — ноль внимания.
Бубырь ухмылялся.
— Не-ет, тут твоя дисциплина кончается, товарищ секретарь. На фронте командуй, а чтоб с фронта выгонять — я не дамся. В Крым я и сам хочу… Я там четыре года назад был. В Ливадии. В царском дворце жил. Без шуток, как раз там, где раньше цари квартировали, когда на дачу ездили. Ну и жизнь была! Постельки белые. Подушки, как у невесты. Простыньки чистенькие. Доктора, фельдшера, сестры кругом тебя ходят, как мамы родные. А харчи — точно царские. Бульоны-консомоны, курочки, яечки. Масло только сливочное — не сметанное. Пирожные всякие… А природа — райская. Воздух — чистый мед. Если глубоко дыхать, с непривычки захмелеешь, как с горилки. В тот Крым я хочу еще поехать, погреться. Может, и вправду каверна моя усохнет. Но только сначала хлеб сдадим. Выполним заготовку. Как снег сойдет, в ямы видно будет. Они ж на полях закапывали. Это точно. Так и в прошлом годе было. На дальних полях, чтоб и сосед не видел, где копали. Но как снег потает, пахать будем и найдем. Потом посевную запустим. Тогда я в Крым и подамся.
— Да ты ж раньше загнешься. У тебя уже прошлой весной кровь с горла, как из кранта, шла.
— Ну, если загнусь, то поховаете. А ты на могиле хорошую речугу скажешь: „Погиб дорогой товарищ на боевом посту. Найкращий ему памятник — сто процентов хлебосдачи!“
И засмеялся коротким, злым хохотком, похожим на кашель.
В селе Бубыря многие боялись. Иные жалели. Некоторые ненавидели. От жалости он сердито отмахивался. Ненавистью гордился. И охотно повторял пословицу, которую сочинили остроязыкие поповские бабы: „Де побурят бубыри, там не станет и гузырив“.[37]
Наша редакция размещалась в Поповке в одной большой комнате в доме, раньше принадлежавшем лавочнику. Печатник Мишка-малый, курносый, смешливый пройдоха, и наборщик Миша-большой, длинный худой мечтатель, в каждом селе обзаводились подружками и приятелями. У нас постоянно собирались хлопцы и девчата — селькоры, колхозные активисты. Они рассказывали новости, смотрели, как набирается, правится и печатается очередная газета. Гости сидели на топчанах, служивших нам кроватями, на полу, лускали семечки; парни смолили едкий самосад, плели байки и небылицы.
— Бабуси говорят, что он черту душу променял. Его еще в гражданскую войну банда убила. А черт ему сказав: „Хочешь пожить — отдавай душу. Не хочешь так отдавать, бери на сменку чертову силу на двадцать годов“. Вот его теперь ничто не берет, — ни чахотка, ни пуля, ни сокира. Куркули его уже, может, двадцать раз убивали, а он не умирает…
— Ну, это, конечно, старушечья брехня. Религиозные забобоны. Но Бубырь и вправду не такой, как другие люди… И глаз у него особенный и вся выходка. Не курит, не пьет. До девчат и до баб — безо всякого внимания. Шо ест, когда спит — никому не известно.
— Говорят, он даже на двор не ходит. Только плюет кровью в хустку.
Чаще всего рассказывали, как Бубырь находил самые хитрые ямы.
— Пришел он до того Вдовиченко Грицька — по-уличному Нюхарь зовут — и каже: „Открывай сам свою яму, а то я открою — хуже будет“. Тот божится: „Нема ямы, хоть режьте“. А Бубырь взял железный щуп и пошел по двору. Потыкал, потыкал и каже: „А ну, отгребайте навоз“. А там в углу большая куча навоза лежала. Нюхарь только смеется: „Под навозом земля, конечно, мягче, не мерзла. Тут вам и щупа не нужно. Сразу можете приказать копать“. „И прикажу. Давай лопаты“. Стали мы копать. Земля вроде ворошена. Выкопали большую яму. Уже с головой в ней стоим, а ничего нема. Нюхарь ходит, посмехается: „Вы, дорогие товарищи-граждане, просто як колодец выкопали. Може, еще трошки постараетесь, пока вода буде. А то моей бабе далеко с ведрами ходить“. Мы уже и до твердой земли докопали. А Бубырь вроде так и ждал. „Твердо, кажете? А ну, пустите меня“. Сам полез в яму и стал по бокам щупать. И все-таки нашел. Нюхарь там, как шахту, устроил: прокопал норы-пещеры крестом от главной ямы. Она пустая, а в норах — по пять крепких лантухов (пятипудовый мешок) пшеницы. Двадцать лантухов. Сто пудов! Нюхарь стал белый, как мертвяк. Ну, его и взяли в милицию. Полный обман, доказанный. Теперь на Сибирь погонят.
— А то еще у другого Вдовиченко — Семена, что Серяком зовут. Тот божился, что уже на Крещенье без хлеба остался. Только горохом и макухой семья живет. У него и сын и зять в Красной армии. Так Серяк с Серячихою и с меньшей дочкой до другой дочки-солдатки перебрались. А свою хату замкнули: „Нам всей семьей вместе и теплее и печку одну топить легче“. А Бубырь пришел и сказал, чтобы он отчинил свою хату. Походил там, постукал по стенам, по печке: „Холодно, як в поле зимой. Чего не топишь? Чего жмешься? Нема чем?.. А ну, хлопцы, разбирайте печку!“ И как наскрозь углядел. Там в печи и под печью мешки замурованные. Отборная пшеничка, не меньше полсотни пудов. Но Серяка в районе пожалели, что у него сын и зять в Красный армии и что сам он в гражданскую у Буденного воевал, тяжело ранетый и всегда в бедняках ходил. Только-только в середняки вышел. Взяли с него штраф и в Миргороде в тюрьме продержали недели с три. Приехал весь вшивый и худой, как щепка.
В Поповке, как и в других селах, в ту зиму были заведены особые ящики, вроде почтовых, „для жалоб и заявлений“. Их вывесили в школе, в сельсовете, на ссыпном пункте, в лавке, просто на улице. И призывали подавать письменные заявления, где ямы, где спрятанный хлеб. А подписывать — не обязательно. В этих ящиках нередко находили записки с угрозами, обращенными к Бубырю и вообще ко всем, кто отбирает хлеб. Нам сулили „скорую нещадную смерть“, призывали: „Тикайте, гады, пока целы!“
Бубырь, усмехаясь, откладывал такие записки.
— Пошлем в район. Нехай понюхают, какая есть классовая борьба.
За те недели, что мы работали в Поповке, доносов было немного. Бубырь читал их внимательно.
— Это брехня! Видно, сосед на соседа злится. И похоже, какой-то старый писарчук работал: буквочки аккуратные… А вот это — може, и правда. Знаю я этого индюка. Его невестка с свекрами, как кошка с собаками. Наверно, то она и писала. Или кто с ее родни… И вот тут — кто-то метко поцелял. Я давно уже понимаю, что этот хитрован много хлеба прячет. Только не догадывался, где. И не хотелось шукать задаром, чтоб не срамиться. Я думал, где-то в поле. А он, видишь, какой хитрый — в стайне, под коровой. Там же земля всегда мягкая. Не побоялся, гад, что навозная юшка на зерно потечет. Укрыл, наверно, крепко. Ну, мы откроем.
После одного из таких достоверных заявлений Бубырь позвал и нас участвовать в бесспорном изъятии у середняка Охрима Глушенко, по-уличному — Пивня. Тот не был твердозаданцем и сдал больше половины хлебопоставок по контракту. Но его сын, который стал зятем-приймаком в кулацкой семье, был сослан вместе с тестем. Невестка с матерью и родственниками жила в куркульских выселках. Неизвестный доносчик писал, что Пивень „имеет связь с куркулями“, прячет куркульский хлеб и барахло.
Бригаду вел сам Бубырь. Он размашисто вышагивал, откинув полы кожуха. Мы с Володей старались не отставать.
Вход в большую хату был со двора. Едва мы вошли в полутемную прихожую-хатынку, Бубырь метнулся в сторону.
— Стой! Кто тут?!.. Чего ховаешься? А ну, вылазь, красуня!